– Фешка, паскудница, я зачем тебя к жиличке приставила? Чтобы ты следила, как бы что не пропало!
– Ай, я следила! – визжала девчонка, стараясь не слишком вырываться, чтобы не увеличивать своих страданий. – Ай, сегодня утром тут был!
– Куда ж он делся? – купчиха дернула Фешку за волосы еще раз.
– Ай, должно, жиличка с собой унесла!
– Пустите ее, – тяжело проговорил Афанасий, опомнившись. – Этот пистолет к вам вернется. Вспомните еще мое слово!
Не задерживаясь больше ни минуты, он покинул этот мрачный дом, заставленный сундуками, завешанный иконами, пропахший ладаном и скукой, и пустился почти бегом к Яузским воротам. Но особняк Белозерского, за которым он остаток вечера наблюдал через решетку ограды, жил обычной, спокойной жизнью. По двору ходила прислуга, кто-то негромко смеялся, на конюшне ржал застоявшийся конь. Во флигеле наверху светилось одно окошко. Там, по расчетам Афанасия, и находилась Елена. На это окно он и смотрел, пока оно не погасло.
* * *
Дворцовый парк в Твери император и его свита нашли страшно запущенным. После скоропостижной кончины великой княгини Екатерины Павловны в январе девятнадцатого года в Штутгарте в ее российскую вотчину, по всей видимости, больше не ступала нога садовника. Дорожки парка были не ухожены, кустарники уродливо разрослись, вокруг громоздились поваленные деревья. Но что больше всего разозлило государя, парк кишел серыми воронами. Они явно чувствовали себя настоящими хозяевами здешних мест и приветствовали императорскую свиту наглым, недовольным карканьем. Когда Бенкендорф попытался согнать их с ближайшего к дворцу дерева, запустив в его крону камнем, в небо взвились сотни птиц, так что на какое-то время в парке стемнело.
– Сестрица никогда бы не допустила такого срама! – возмутился Николай.
Он припомнил, что здесь, в этом дворце в начале века собирался патриотический кружок Екатерины Павловны, здесь Николай Михайлович Карамзин читал главы своей «Истории государства Российского» императору Александру и что именно здесь перед нашествием французов решалась судьба московского губернаторства. Великая княгиня Екатерина Павловна в тяжелой схватке с братом все-таки настояла на своем, и генерал-губернатором был назначен настоящий патриот и галлофоб граф Ростопчин.
– Если бы не протекция великой княгини, кто бы мог тогда стать губернатором московским? – спросил Бенкендорф несколько погодя, в специально отведенной комнате, где им пришлось раздеться донага для прохождения медицинского осмотра. Николай настоял на том, чтобы к нему и к его свите были применены те же меры, что и к простым смертным, застрявшим в эти дни в многочисленных карантинах, разбросанных по всей южной и центральной части России.
– Насколько я знаю, у брата не было достойной кандидатуры, а старик Гудович уже ни на что не годился, – ответил император.
Окончив осмотр, доктора Арендт и Енохин с помощью местного эскулапа принялись окуривать государя и шефа жандармов хлором.
– Мне рассказывали, – морщась, продолжил начатую тему Александр Христофорович, – что Ростопчин в течение трех лет, еще до своего губернаторства, занимался травлей Гудовича, высмеивал его в разных салонах, сочинял про него анекдоты, писал пасквили. Он загодя готовил почву для его смещения и вел себя в этом вопросе так развязно, что настроил часть московского общества против себя. Разумеется, он не был бы столь дерзок, если бы не чувствовал сильную поддержку со стороны великой княгини…
– Да, сестрица его поощряла, – подтвердил Николай. – Граф в письмах к ней даже хвастался своими подвигами. Травля Гудовича входила в ее планы. Также, как и смещение Сперанского перед самой войной. Она хотела, чтобы все должности в Российском государстве занимали истинные патриоты, которые не спасуют перед лицом врага и будут драться до последней капли крови. Я не вижу в этом ничего плохого, – после паузы добавил он. – Сестра была мудрее Александра. Тому давно следовало обратить внимание на дряхлость Гудовича и позаботиться о московском губернаторстве не за месяц до начала войны, а значительно раньше.
– Это верно, Ваше Величество, но согласитесь, что от политического салона великой княгини попахивало шовинизмом, – возразил начальник Третьего отделения, – и императору Александру, считавшему себя европейцем, это вряд ли могло нравиться…
После окуривания они уединились в парке и, дойдя до пруда, сплошь затянутого плотной зеленой тиной, словно бархатным покрывалом, вернулись к прерванному разговору.
– Брат с трудом выносил общество таких людей, как писатель Карамзин или граф Ростопчин. – Николай подобрал на берегу несколько камней и принялся кидать их в пруд. Камни образовывали черные дыры в тинистом покрывале, которые быстро затягивались зеленой жирной массой. – Их патриотический настрой ему казался слишком пафосным и фальшивым.
– Мое недолгое общение с графом Ростопчиным привело меня ровно к таким же выводам, – вставил Бенкендорф, однако Николай, не обратив внимания на его слова, продолжал:
– Надо признать, что одним из недостатков или достоинств графа была его прямолинейность. Он считал брата виновным в смерти императора Павла и никогда не скрывал этого.
– Разве это хорошо? – удивился шеф жандармов. – Представь себе, что Москвой управляет не Голицын, а человек, который тебя ненавидит. Мне кажется, Никс, что назначение Ростопчина было серьезной ошибкой императора Александра.
– Позволь с тобой не согласиться, Алекс, – спокойно возразил государь, – брат в тяжелую, роковую минуту сделал ставку на патриотов и был абсолютно прав. Граф Ростопчин, несмотря на все промахи и ошибки, выполнил свою главную миссию – поднял боевой дух москвичей и сделал все необходимое для сожжения города.
– За что и был проклят горожанами, – усмехнулся Александр Христофорович, – имя его уже стало нарицательным в Москве, как имя Герострата.
– Люди не всегда справедливы к историческим личностям, – стоял на своем Николай, – кого-то незаслуженно очерняют, кого-то и вовсе предают забвению. Разве моя сестра Кати, собравшая здесь, в Твери, под свои патриотические знамена целый полк ополченцев для Бородинской битвы, сделала мало для победы? Или Ростопчин, поджегший Москву и остановивший тем самым дальнейшее продвижение наполеоновских орд, не достоин славы полководца? А Кутузов, которого нынче принято критиковать во всех салонах, разве не гениален был в предпринятом им Тарутинском маневре, окончательно переломившем ход войны? Да, у нас, возможно, были ошибки, но позорных страниц в истории Отечественной войны не имелось!
Бенкендорф мог бы возразить императору. Будучи участником Отечественной войны двенадцатого года, он знал достаточно много «позорных страниц». И самыми унизительными для русской армии как раз считал события, связанные со сдачей Москвы, воспоминания о которых не давали ему, бывшему военному коменданту погорелой столицы, покоя на протяжении всех этих лет. Оставление фельдмаршалом Кутузовым двадцати тысяч раненых бойцов «на милость врагу»… Большая часть раненых была обречена заживо сгореть в костре, разожженном генерал-губернатором Ростопчиным. Это ли не позор? Однако шеф жандармов промолчал, прекрасно понимая, что дальнейший спор не имеет никакого смысла. Государь желает, чтобы история Отечественной войны была написана без позорных страниц, чтобы русские гордились своими полководцами и офицерами, солдатами и ополченцами, партизанами и простыми крестьянами, всеми истинными патриотами, защищавшими страну от врага, дабы воспитать в народе дух победителей. Бенкендорф знал, что история эта уже пишется, отмывается, приукрашивается теми, кого участники войны двенадцатого года впоследствии станут презрительно называть «баснописцами».