— Аминь, — дружно прокатилось по сосняку.
Я не знал покойницу, но мне показалось, что священник ее несколько идеализировал. Многие слушали его, стоя за деревьями, так что сложилось впечатление, будто он говорит с соснами.
— И еще, — добавил священник, подумав. — Чему учит нас эта смерть. Она учит нас, что нужно уметь вспомнить всё, что было с нами и что было с теми, кто рядом с нами. Это главное. Ведь когда ты всё вспомнишь, уйти тебе будет не так просто. Теперь всё, — закончил он, и все снова запели.
И не успели гости дотянуть до конца очередной псалом о кирпичных дорогах, по которым мы идем об руку со Спасителем, и про общественные неурядицы, за которые нам, по ходу, воздастся с процентами, как по небу поплыли вчерашние черные тучи, и вдруг, совершенно неожиданно, ударил ливень. Все бросились врассыпную, прячась под высокими голыми соснами, перепрыгивая через старые, утопленные в песок надгробия и устремляясь к своим машинам, оставленным на асфальте. Дождь заливал яму с тетей Машей, словно затекал туда весь, угрожая затопить захоронение и образовать на этом месте озеро. Коча быстро, насколько мог, вылез наверх и побежал за остальными. Я тоже помчался искать машину Травмированного, но где-то не там повернул, куда-то не туда направился, за кем-то не тем погнался. И очень быстро заблудился среди этих сосен, бежал между ними, захлебываясь дождем и увязая ногами в мокром песке. Наконец остановился около каких-то могил перевести дыхание. Взгляд мой упал на надписи, выведенные на могильных плитах. Сначала я не понял. Подошел ближе, перечитал. На плитах изображены были братья Балалаешниковы. Все трое. Дождь заливал их портреты, и смотрели они на меня, словно акулы с морского дна. Так и есть. Балалаешников Барух Салманович, прочитал я, 1968–1999. Рядом с Барухом на плите изображены были разные сакральные знаки — звезды Давида, золотые полумесяцы и пентаграммы, короны и птичьи крылья, стебли роз и старые револьверы. На соседней плите написано было: «Балалаешников Шамиль Салманович, 1972–1999». Вокруг Шамиля что-то вывели арабскими буквами, а внизу нарисовали сцены рождения, охоты и отпевания. Охота шла на оленей. Дальше, как и следовало ожидать, находилась могила Равзана Салмановича, 1974–1999. На его плите, под портретом умершего, изображалась печальная женщина с распущенными волосами и в коротком платье. Женщина сидела на берегу реки под карликовой березой и тяжело вздыхала, очевидно, по Равзану. Пораженный и подавленный, я бросился дальше, выбираясь из этого черного места, пытаясь вернуться и всё вспомнить, и чем дальше бежал, тем большее отчаяние меня охватывало, потому что нашел я могилу и Саши Питона с нарисованными лошадьми, несущими каких-то безумных всадников, и надгробие Андрюхи Майкла Джексона с мраморной колонной и золотыми буквами, и тяжелые гранитные плиты с именами Семена Черного Хуя и Димыча Кондуктора, Коли Полторы Ноги и Ивана Петровича Комбикорма, а также небольшие, но нарядные гипсовые скульптуры Карпа С Болгаркой с гипсовой опять-таки болгаркой в правой руке, и Васи Отрицалы с посаженными по обеим сторонам туями, и могилы Геши Баяна и Сирёжи Насильника, и украшенный крестами склеп Гоги Православного я тоже нашел и, продравшись сквозь густой терновник, вывалился на дорогу, прямо под колеса Травмированного. Шура не удивился, только притормозил и ждал, пока я сяду. А когда я запрыгнул внутрь, спеша поделиться только что увиденным, он опередил меня, сказав строго:
— Ты где был? Ольга звонила, волнуется за тебя. Про какие-то очки спрашивала.
— Про очки?
— Про очки. Просила, чтоб ты был поосторожнее, видишь, что делается?
Я видел, что делается что-то не то, сразу же вспомнил про сожженную машину, подумал, что этим, наверное, не закончится, тревога тут же охватила меня, тревога и странное возбуждение, которое заставляло мое сердце ощутить наконец эти странные сладкие вибрации, которыми начинено было небо. Я внезапно ощутил их всех — музыкантов со старыми инструментами, что издавали пронзительные и фальшивые звуки, мужчин в черных костюмах, что заехали на кладбище на кране и заложили свежую могилу бетонными плитами, чтобы ни у кого не возникло желания ограбить последнее пристанище выдающейся общественной деятельницы тети Маши и отобрать у нее кофеварку сименс. Еще я ощутил двух испанок, горько оплакивавших умершую, стискивая друг другу пальцы. И двух сестер, Тамару и Тамилу, которые насквозь промокли, и одежда теперь нежно охватывала их плечи. И Кочу я тоже ощутил, с его пьяными перехрипами и пересвистами, с помощью которых он пытался достичь согласия с водителем скорой и договориться, чтобы его довезли до самого подъезда. И детей с конфетами в ладонях я тоже ощутил, я ощутил, как им легко и беззаботно бегается под этим дождем, в котором звучат гимны и в котором они надежно спрятаны от любой смерти и всех неурядиц. Это радостное и ужасное ощущение требовало немедленного приобщения к коллективу, швыряло вперед, к людям, которые сбились в квартире Кочи, а те, кто не попал в саму квартиру, стояли в подъезде, на лестнице и лестничных клетках, и никто не хотел расходиться, да родственники никого и не отпускали.
— Главное, — сказал Травмированный, — не принимай всего, что тут увидишь, близко к сердцу. Ведь кто его знает, что ты тут увидишь.
И мы пошли наверх. Пока шли, еще раз позвонила Ольга, снова интересовалась моими делами и советовала подумать о себе. Но сама приехать почему-то не захотела. Застолье выплеснулось в подъезд, бутылки с вином и тарелки с овощами передавали на лестницу, все громко говорили, вспоминая факты трудовой биографии покойной и перекрикивая друг друга. Между третьим и четвертым этажами толокся оркестр, и только мы подошли, как трубач, кивнув на меня, завел что-то из Паркера, словно предвещая недоброе. Мы проталкивались всё дальше, и вот перед самой дверью квартиры Шуру выдернула вдруг легкая и ловкая рука, и какая-то дамочка средних лет, с пышным задом, потащила его по лестнице наверх. Шура еще успел оглянуться и крикнуть мне что-то предостерегающее, но я уже его не услышал, потому что нырнул в квартиру, где вообще было не развернуться. В гостиной за столом сидели кучей ближайшие родственники и самые уважаемые гости. Ближе к дверям, между Тамарой и Тамилой, я заметил лысину Кочи, к ней и направился, давя детей и расталкивая подслеповатых бабушек. Коча обернулся, увидел меня и радостно закричал:
— Гера, — свистел он всеми своими внутренними свистками, — дружище, ну слава богу. Вот, — начал он меня знакомить, — Тамарочка, дочка, понимаешь, старушки-покойницы. А вот это Тамилочка, моя сестричка, ну и вообще, Герман, шоб ты знал, как оно не просто в большой семье.
Тамара и Тамила смотрели на меня вызывающе, не скрывая интереса. Коча закрутился вокруг стола, посадил меня на свое место и исчез в людском месиве. Тамара и Тамила сразу взялись за мной ухаживать. В две руки подливали вина и внимательно следили, чтобы я пил и не разговаривал. Хотя я и сам не слишком понимал, что бы мог им сообщить, поэтому молча пил за упокой души. Для себя я их так и не научился различать. Вспомнил только, что Тамилу, кажется, видел на прошлой неделе возле магазина в центре и была она тогда, кажется, к коротком красном платье. Но она ли?
Через некоторое время застолье начало терять свои очертания. Кто-то куда-то отбегал, а кто-то появлялся и провозглашал тосты за любовь и верность, что-то говорил священник, с ним долго ссорился на тему межрасовой терпимости Эрнст, из кухни в соседнюю комнату пронесли тело бесчувственного Кочи. Тамила с Тамарой увидели это и окончательно воспламенились. Глаза их налились изнутри горькой туманной тоской, и я засматривался на эти их горькие глаза, вспоминая всё больше и больше из того, что в свое время старательно забывал. Людей становилось всё больше, трудно было сказать, откуда они приходили и как размещались в этих стенах. Около полуночи, одурев от криков и песен, я извинился и пошел искать место, где можно было бы отлить. Но в туалете стояли пожилые женщины и курили из тяжелых глиняных трубок. И одна даже протянула свою трубку мне. Я взял и затянулся. Трубка была горячей, словно сердце бегуна на длинные дистанции. Отдал трубку старушке и побрел дальше.