Я показал бы, если бы мог в тот момент, Анне фотографии Леваневского, пилота с лицом Пастернака, пилота с лицом поэта; прочитал на память строки:
…Идет без проволочек
И тает ночь, пока
Над спящим миром летчик
Уходит в облака… –
написанные так, словно это Пастернак улетал вместо Леваневского – вместе с Леваневским.
Я рассказал ей, как взлетал он, Н-209, как шел на северо-восток над раскулаченными деревнями, смертными каналами, арестантскими лагерями, как провожали его взглядами зэки на гиблых лесоповалах, на сортировочных станциях, где выгружали в утренних сумерках из вагонов очередной этап; над шахтами и рудниками, над кочевыми стойбищами, где давали мешок муки за голову беглого.
Я рассказал ей, как смотрели они вниз, улетающие, покидающие убийственную родину; как, может быть, думали они о спящих псах охраны, о задремавших часовых, укутавшихся в бушлат, – или о том одном, не спящем от избытка молодых сил, часовом, что из удали вскинет винтовку, прицелится в летящий высоко в небе самолет – не зная, что верно целится, что экипаж уже все решил и лежит в хвостовом отсеке единственный несогласившийся, удушенный ласковой парашютной стропой; тот, чье тело сбросят в вечные льды.
Н-209 – самолет свободы, я придумал его, ибо сам хотел бы так же выйти из истории через черный ход, уловить момент, когда еще не поздно.
– Давай уедем, – сказал я Анне, закончив рассказ, вложив в него все силы.
– Уедем, – ответила Анна. – Уедем. Обязательно. Я не хочу тут оставаться.
У меня словно груз с души сняли.
Теперь самое трудное было дотянуть до сентября, выждать срок, поставленный «Климовым», – я не хотел без нужды его дразнить. Я готовил дубль-паспорта (Анна теперь стала Ириной), прокладывал маршрут через Украину, где границу можно было пересечь, просто перейдя поле, – и никак не мог придумать, как объяснить эти шпионские фортели Анне.
«Климов» вызвал меня еще раз, снова через Мусу.
Я сидел, ожидая вопросов, а он смотрел на меня как бы рассеянно: видимо, так их учили заставить собеседника нервничать. Но я точно был уверен, что «Климов» не знает про Кастальского, не знает, что я побывал в Стамбуле; не всевидящий же он, в конце концов!
– Скажи, – вдруг сказал «Климов». – Твоя подружка знает, что ты делал в Карелии? – сказал тоном, который больше бы подошел воспитателю детского сада.
– Да, – твердо ответил я. – Я рассказал.
– А я думаю, нет, – сказал «Климов» и продолжил жестко: – Я это к чему говорю? Время идет. Что там с ее отцом?
– Тихо, – ответил я. – Дома ни звонков, ни писем. А что в рабочее время, я не знаю.
– Ты за рабочее время не беспокойся, – ответил «Климов». – В рабочее время за ней другие люди приглядывают.
Анна работала в большой турфирме, занималась рекламой; турфирма, паспорта, документы, выезд за рубеж… Два руководителя отделов пришли еще из «Интуриста», Анна как-то рассказывала… Какой я идиот, не сложил два и два! «Интурист» – гэбэшная контора, наверняка перетянули своих… Да и в самой по себе турфирме должен быть осведомитель; или «Климов» издевается? Нет, не похоже…
– Ты вот что, – сказал «Климов». – Посматривай, посматривай! Кстати. В архиве собрали документы, заберешь. Только стоить это будет дороже, передай заказчику. Еще три тысячи сверху. – Он усмехнулся.
Я согласился и на это; все мои обещания «Климову» не имели значения – через неделю или даже раньше мы с Анной будем на Украине, по дороге в Польшу.
Дома Анна снова смотрела телевизор; за минувший август она как к наркотику пристрастилась к новостям с Кавказа.
Буйнакск… Террористический акт… Взрыв… Тротиловый эквивалент три тонны… Десятки погибших… Вывезены в Москву… – телевизор показывал руину пятиэтажки.
Я был в Буйнакске еще недавно, когда искал отца Анны, беседовал там с бывшим следователем по особо важным делам республиканской прокуратуры; Анна знала об этом – не про беседу, а про визит в город – и теперь глядела на меня чуть настороженно: вдруг я что-то знаю, чего не говорят по телевизору?
А я понял, что вполне мог видеть террористов, если они планировали операцию заранее. Ведь они как-то выбирали дом – по плану, по случайности, по наитию? Кто-то указал им на него, вольно или невольно, просто упомянув в разговоре? Они бывали в нем, видели людей, которые через несколько дней погибнут от их рук?
И вдруг ощутил, что среди тех десятков людей, с которыми я говорил в шести республиках, на самом деле мог быть кто-то связанный с подпольем. Я пожимал десятки рук, которые не стоило пожимать, рассказывал, отвечая на традиционные вопросы гостю, о себе, о Москве, о подруге, – и словно опасно сблизил, сам того не заметив, два мира, соединил их тропкой, ведущей в обе стороны. Я прошел по ней туда, но ведь кто-то может прийти и оттуда; так в фантастических романах неопытный волшебник, открывший ход в иные миры, не знает, что впустил зло с той стороны, оно просочилось в щель пространства. А если оно уже здесь, высматривает, ищет, принюхивается, рыскает слепо, крутится, как безумный волчок, – на кого укажет стрелка?
– Ты бредишь, – сказал я сам себе. – Ты бредишь.
Анна выключила телевизор, и видение двух соединенных миров исчезло, схлопнулось, как телевизионная картинка; остались только мы вдвоем, наша квартира, наше будущее – новые документы в ящике стола, деньги, визитка Кастальского; наше грядущее объяснение, наш предстоящий побег.
На следующий день я поехал забирать документы про деда Михаила, которые собрали в архиве; последний штрих, последнее дело в мысленно покинутой уже Москве.
У соседнего подъезда мне встретилась старуха; ее знал весь дом – она жила одна, когда ей нужно было в магазин, спускалась вниз и просила других жильцов проводить ее. У меня старуха – было ей около восьмидесяти – вызывала отвращение; как-то раз я провожал ее, и она рассказала мне, что работала на пункте досмотра в Шереметьево, обыскивала вылетающих за границу. Тогда я понял, почему она, знакомясь, как бы обводит фигуру человека руками, и подумал: а что остается на руках и в душе после тысяч досмотров, не в них ли секрет долголетия? Не крала ли она крупицы жизней у тех, кого досматривала?
Старуха не помнила тех, кто провожал ее вчера, знакомилась каждый раз наново. Вот и теперь она обвела меня руками, задержала открытые ладони у лица, сказала молодым, как будто подчерпнула у меня бодрости, голосом:
– Я чувствую, вы из наших.
Из наших… Наши для старухи-досмотрщицы – пограничники и КГБ; неужели я уже пропитался этим духом?
– У меня есть важные сведения, – сказала старуха.
Я догадался, что она сейчас начнет кляузничать. И точно:
– Вчера, – сказала она с одышкой, – у подвала разгружали мешки. На них было написано «Сахар». Из одного что-то высыпалось…
Сейчас будет на грузчиков жаловаться, подумал я и пошел дальше, не слушая старухин шепот: пусть сегодня кто-то другой ведет ее в магазин.