Старик задумчиво склонил голову и проговорил:
– В девятнадцатом? Нет, я в девятнадцатом веке не жил… Я в двадцатом веке жил…
Дом был маленький, старый, заваливающийся на один бок, единственная комната внутри – грязная, замусоренная. Иван смотрел по сторонам и смотрел на Иконникова и, похоже, все никак не мог поверить в то, что это тот самый Иконников и что он, тот самый Иконников, живет здесь.
Аня выкладывала из сумки на стол продукты: половину курицы, кусок ветчины, банку шпрот, пачку чая.
– Я вам чай принесла, Павел Тимофеевич! – радостно сообщила Аня. – Индийский, со слоном!
– Чай – это хорошо, – задумчиво проговорил старик, косясь на Ивана.
Приблизив лицо к стеклу, Генка разглядел спидометр «вольво» и присвистнул:
– Двести двадцать кэмэ…
После чего подошел к воротам, осторожно их подергал и, поняв, что они закрыты изнутри, стал карабкаться на высокий глухой забор.
– Куда лезешь? – строго спросил его кто-то из‑за спины.
Это было так неожиданно, что Генка свалился на землю и, сидя на заднице, смятенно смотрел на приближающегося незнакомца в черном костюме, белой сорочке с галстуком и в шляпе.
– Куда полез, я спрашиваю? – остановившись, повторил свой вопрос незнакомец.
Генка взял себя в руки, поднялся и, указав взглядом на забор, ответил на вопрос вопросом:
– А может, я там живу?
– Я знаю, где ты живешь, – усмехнулся незнакомец и прибавил: – Я все знаю.
– А ты… – заговорил Генка и запнулся, замолчал, начиная понимать – кто этот человек. И взгляд его глаз с сердитого сменился на заговорщицки-веселый. А у незнакомца взгляд уже был таким.
– Понял теперь? – спросил тот и в открытую улыбнулся.
– Так точно! – ответил Генка и выпрямился. – Понял, командир! – Рот его непроизвольно расплылся в улыбке.
Незнакомец взял Генку за воротник рубахи и притянул к себе:
– И на будущее: ближе чем на пятьдесят метров к нему не подходи.
– На пятьдесят? – переспросил Генка.
– На пятьдесят, – подтвердил незнакомец.
– Понял, командир! – весело согласился Генка.
– Генка-то твой жив? – спросил старик, прохаживаясь по комнате и продолжая коситься на сидящего на табуретке гостя.
– Жив, жив, – добродушно отозвалась Аля. (Она быстро чистила картошку.)
– Ну, жив и жив. – Старик впервые повернулся лицом к Ивану. – Отец у него тоже жил-жил, а потом взял и повесился. Пил. А не пил, может, еще раньше б повесился. Мастер был. Какой был мастер… А ты вот как к Сталину относишься? – неожиданно спросил он, настолько неожиданно, что Иван даже вздрогнул.
Старик стоял напротив и ждал ответа. Иван кашлянул в кулак.
– Я много думал о своем отношении к Сталину. Да… Я считаю его неизбежным злом.
Ответ неожиданно развеселил старика. Он хрипло засмеялся, склоняясь вперед и опираясь на палку, вытирая одной рукой слезы. Иван еще больше смутился и даже растерялся.
Старик поднял на Ивана глаза, в которых не было ни капли радости и веселья, а только горе и злость.
– А дуракам всякое зло неизбежно! – проговорил он и вновь заходил по комнате. – Чего меня только не заставляли на платках рисовать. Трубы… «Чтоб труба повыше да дым погуще». Трактора колесные да гусеничные тоже. Танки. Железного наркома товарища Ежова. Я говорю: нам нельзя, у нас цветы, у нас на платках триста лет цветы! Вот тебе и неизбежное зло… Неизбежное оно, когда его ищут. А ты гляди мне! – старик погрозил Ане пальцем. – Как помру, чтобы в клубе ихнем в гробу меня не выставляли! Я к ним ни живой, ни мертвый! Слышишь?.. А знаешь, как жена моя покойница платки наши называла? – Старик вновь обращался к Ивану. – «Богу картинки»! Неграмотная она у меня была. Богу картинки… Он, мол, там наверху сидит, смотрит на бабьи маковки и радуется… Среди грязи нашей, серости вдруг – платок! Богу картинки… Ну, давай, чего намалевала… – Иконников взял картонный тубус, который принесла Аня, открыл его, стал вытаскивать один за другим кроки, рассматривать их, стоя под лампой, и бросать на пол. – Барахло… Барахло… – комментировал он и вдруг замер, разглядывая очередную работу. И Иван увидел, как по небритому корявому лицу старика текут слезы. – Нюрка, Нюрка, – сипел старик. – Вот она, Богу-то картинка! Вишь, как вывернула… Повилика! Я его и за цветок никогда не держал – трава, на корм скотине… Повилика…
– А худсовет не принял. – Аня выглядела радостной и смущенной. – Сказали – отход от традиции.
– Отход от традиции… – повторил старик, не отрывая от рисунка взгляда.
– А торговля все требовала, чтобы мы Аллу Пугачеву нарисовали.
Старик поднял голову и спросил удивленно:
– А это еще кто?
Альберт подошел к забору, ухватился руками за край, подтянулся, сел сверху, посидел, глядя по сторонам, и спрыгнул в сад. Но пробыл он там совсем недолго, не больше мгновения. Оттуда донеслось торжествующее рычание, и Альберт вновь, только теперь с другой, внутренней стороны стал подтягиваться на заборе. Однако теперь выходило хуже. Перекошенная физиономия Альберта дважды появлялась над забором и дважды скрывалась за ним. Только с третьего раза ему удалось преодолеть уже, казалось, неодолимую преграду. Альберт посмотрел на свои ноги. Одна штанина почти до колена была оторвана.
– Собака, – сказал Альберт, и это была не констатация факта, это было ругательство.
В комнате стало светло и чисто. Аня, Иван и старик сидели за нарядно накрытым столом; Аня и Иван уже пили чай, а перед стариком стояла тарелка с остывшим бульоном.
– Ешьте, Павел Тимофеевич, что же вы не едите? – уговаривала его Аня.
– Да не хочу я, Нюр… Что мне эта еда… Она мне уже… – отказывался старик, о чем-то размышляя. – Вот и скажи спасибо своей Америке! – неожиданно проговорил он и съел пару ложек бульона – шумно и неопрятно.
Иван улыбнулся:
– Почему… За что я должен благодарить Америку?
– За то, что живешь…
Иван растерянно улыбался.
– У нас в Васильевом Поле знаешь как бабы намастырились плод изводить? Спицей выковыривали!
– Павел Тимофеевич, ну пожалуйста! – Аня пыталась остановить его, но старик продолжал:
– И правильно делали! Вот сыночка моего Ваньку выносила жена, а теперь я от него Фашиста завел! От него, от кого же еще? Он ведь у меня, сыночек мой родненький, чуть не все платки попропивал. А я ведь, как с фабрики ушел, руками их расписываю. Три месяца – один платок. В год четыре платка, если не болею. А он его – за бутылку! А кроки у меня хранились аж с позапрошлого века, они дороже золота, а он ими печку растопил. Я увидел – меня паралич разбил. А думаешь, холодно ему было? Не-е… Осень теплая стояла, никто печек еще не топил. А ему холодно стало, сыночку моему… Думаешь, один он такой? Они все такие. Им хорошо, когда наблевано… А когда красоту видят, их трясти начинает…