«Макаров» тоже заметил их.
– Я сейчас, сейчас, – закивал Александр Сергеевич и заплакал. Он приставил пистолет ко лбу и спросил: – Так? Не так? А как? Так? – Он сунул дуло глубоко в рот, дернулся в рвотном позыве и испуганно вытащил. – Тогда так… – Он приставил пистолет к виску и стал считать шепотом, облизывая соленые от слез губы: – Раз… два… – Макаров громко и жалобно всхлипнул, – три…
Но выстрела не последовало. Александр Сергеевич скосил глаза и спросил:
– Что? Я сам должен? Конечно сам, сейчас… – Лицо его напряглось от титанического усилия, скривилось, он стал нажимать, давить пальцем на спусковой крючок.
В прихожей нервно и длинно зазвонил звонок. Макаров вздрогнул и обернулся.
– Сергеич, это я, открой! – крикнул за дверью Васька, который, видно, бежал первым.
Макаров посмотрел на «Макарова» и сообщил:
– Васька…
– Саша, Сашенька! – закричала за дверью Наташа.
– Наташа…
– Папка!
– Анна…
Дверь открывали ключом, но, наверное, из‑за спешки это не получалось.
– Стыдно, – признался Макаров, – Господи, как стыдно… – И он вскочил на стул, потом на стол, потом на подоконник, оттолкнулся и полетел…
Я хорошо помню тот вечер, хотя прошло уже больше года, помню месяц и день и мог бы даже сейчас назвать их, если бы это было нужно. Я запомнил дату не только по памятной передаче «Час критики», которую посмотрел тогда и очень расстроился и даже разозлился, потому что считал сказанное критиком Аленой Бам в адрес нашего очень хорошего поэта Александра Макарова несправедливым и даже оскорбительным. Я запомнил тот вечер потому… Нет, это уже было потом, и это я расскажу позже…
Словом, я так расстроился тогда и разозлился, что выключил телевизор и вышел на улицу. Я уже говорил, что была весна, и теперь повторяю – была весна. Вот это была весна! Дело в том, что в нашем городе много сирени и она в тот день распустилась… То висели на кустах кисточки, похожие на виноградные, тоже зеленые, но совсем маленькие, с крохотными плодами, жалкие такие… и вдруг! А запах какой стоял, аромат! Обычно сирень цветет у нас очень недолго, то есть она бы, конечно, цвела долго, но ей не позволяют этого делать. Раньше все больше влюбленные, а теперь все больше старушки – чтобы заработать немного денег, и, конечно, мальчишки, вездесущие мальчишки – и раньше, и теперь. А тут не успел никто, никто еще не знал, потому что она, сирень, только что, в тот час, видно, и распустилась. Было уже поздно, одиннадцатый час, людей я не видел и бродил один, забыв обо всех страхах и о дурацкой телепередаче забыв, вдыхал глубоко, полными легкими, точно какой-нибудь курильщик кальяна, сиреневый аромат, словом – блаженствовал. И вдруг раздался крик. Короткий, но неприятный такой, жутковатый даже… И я, признаюсь, струсил. Я повернулся к тому месту, где кричали, спиной и пошел домой. Я конечно же не подумал, не связал тот крик с Макаровым, хотя знал, что он в той стороне живет, в старом, ранней советской застройки доме, на третьем этаже.
Надо называть вещи своими именами: я смалодушничал. Однако в свое оправдание добавлю, что потом-то я не побежал, не ускорил даже шаг, потом, когда он вышел из темного переулка… Я, наоборот, замедлил ход и даже остановился. А ведь мог бы убежать, даже просто уйти, вроде как бы торопясь по своим делам, ничего как бы не слыша и ничего вокруг не замечая. Он бы не побежал за мной, не погнался бы… Тем более что он сильно хромал, припадал на одну ногу, на левую… да, точно, на левую… и тогда… я бы не смог рассказать эту историю, я бы попросту ее не знал…
Короче, когда я увидел его, появившегося из темноты переулка, с той стороны, где кричали, я насторожился, замедлив шаг, наблюдая боковым зрением, как он спешит – определенно ко мне, сильно припадая на левую ногу. Особенно настораживало, даже пугало то, что одна рука его была спрятана за пазухой, что-то он там держал, это я заметил сразу. А когда он оказался свете фонаря, я увидел, что он в пижаме, на одной ноге домашний тапочек, другая же нога – босая.
«Сумасшедший», – подумал я, а то, что это мог быть пьяный, – не подумал, хотя, казалось бы…
«Сумасшедший», – подумал я и остановился.
Вы, конечно, уже поняли, кто это был, но тогда я его не узнал, совсем не узнал, хотя знаю его по фотографиям в поэтических сборниках, которые у меня есть все, вплоть до самого последнего, да и на всех его публичных выступлениях я бывал и, вообще, признаюсь, Александр Макаров – мой любимый поэт, но тогда я совсем, совсем‑совсем не узнал его… Он вытащил вдруг из‑за пазухи пистолет, протянул его мне и спросил с горечью в голосе и страданием в глазах:
– «Макаров» нужен?
1992–1993
Танк «Клим Ворошилов – 2»
I
Ночь и туман укрыли Россию и ее людей, освобождая их на время от страха быть убитыми, ранеными или взятыми в плен и избавляя от необходимости убивать самим…
В те дни сон был забыт, отогнан прочь как вражеский помощник; он шел, бесшумный и злой, рядом, лишь время от времени прорываясь в ощеренные винтовочными дулами и трехгранными штыками неровные колонны – в самую незащищенную душу, и, падая, человек-солдат успевал увидеть грачиные гнезда своего детства…
Не разговаривали. И вовсе не потому, что в строю разговаривать не положено, и не потому даже, что сил на это не оставалось, – просто нечего было говорить, сказаны были все слова, как и выплаканы все тайные и нетайные слезы растерянности, унижения и бессильной ярости. В темноте во всеобщем молчании лишь звякало оружие о котелки и противогазные коробки, скрипели и повизгивали колеса подвод да глухо и изощренно ругались на лошадей коневоды.
А день какой начинался… Благодать Божья! Лето… Июль…
Небо впитывало в себя сырой земной туман и гасило им одну за другой звезды. Туман оставался лишь в ложбинах да скатывался рваной серой ватой в невидимую реку, накапливаясь там и скрывая просторные берега и черную текучую воду. И туда – в туман, как в райское небытие, шли, шли, шли люди… Гнутая грунтовая дорога не могла уместить всех идущих, и потому шли всюду: по обочинам и по широкой, чуть холмистой луговине, набив на ней тропы и новые дороги за эти первые недели великого и кровавого отступления… Шли кадровые военные, те, что первыми встретили врага и встречали его еще не раз с искренней и святой верой – остановить фашиста и отбросить, остановить и отбросить… Они уже не боялись смерти, простившись со всеми своими товарищами; незнакомые, из разных воинских частей, они узнавали подобных себе – по глазам, в которых росло желание собственной смерти. Впрочем, они тонули в массе новобранцев – почти мальчишек и почти стариков, по трое-четверо на одну винтовку. Эти шли по деревенской привычке босиком, перебросив через худые загорелые шеи связанные за шнурки ботинки.
Однако военные, как ни много их здесь было, терялись среди нестройных и неуправляемых колонн гражданских. Здесь были горожане, в основе своей политически грамотные, но одетые легко, с неудобными тяжелыми чемоданами и дурацки нарядными корзинами. Иные вели велосипеды, на худых боках которых висели те же фибровые чемоданы и корзины.