Фильм начинался ранней весной с того знаменитого «полёта гуся», когда Михалыч едва не сбил из ружья Андрея с Данилычем. Весенняя охота была народным праздником, своего рода разговеньем после долгой зимы. Вышла она красиво, удалось показать и природу, и людскую радость от первой птицы и свежей рыбки – «словом, Пасха пришлась впору!» – бодро завершил Григорий свой закадровый комментарий.
День Победы был второй темой, и в оправдание того, что авторы остановились на одном только празднике, возникла фраза: «В Сибири к государственным и религиозным праздникам относятся, как бы помягче сказать… э-э-э… спокойно». Когда Женя спросил, что это значит, Григорий холодно отрезал: «Это значит до фо-на-ря».
– Это я ещё перевёл прилично, – усмехнулся Андрей.
– Ну безграмотность обычная, – сказала Таня.
– Пасха всегда впору, – пожал плечами Олег.
– Стоп-стоп-стоп! – вскричал Андрей. – Ну, во-первых, кто он такой, чтобы за Сибирь заявлять? Во-вторых, я предложил: раз так, давай вообще опустим. Убери две фразы, и всё. Но он ни в какую. Ни в ка-ку-ю! Как баран! Я сам виноват, нельзя с безбожниками снимать фильмы о том, что любишь… Но я же не знал, что он настолько… безбожник… Вернее, знал и думал, что ему всё равно… именно поэтому… Потом просил: ради Христа, убери, не касайся… – Андрей задумался. – Бывают амбиции, гордыня: хочу по-моему, и всё! Бывает, упрёшься в какие-то слова, которые дороги по… глупейшим причинам… Но он не такой дурак… Он вообще не дурак… и причина в другом. И я скажу в чём! – Андрей помолчал. – В том, что ему это так же важно!
– Можно? – вклинился Женя. – Странная штука… атеизм. Вроде бы ноль, равнодушие… Да? А выходит, нет… Выходит, это только в проводке ноль и фаза… А в жизни ноль почему-то объединяется всегда только с ненавистью и никогда с любовью. И отсюда эта просто… мистическая озабоченность некоторых… безбожников, которые спать не могут, когда кто-то рядом хоть чуточку верует… Олег, налей, пожалуйста…
– Андрюха, я тебя понимаю, – продолжил Женя с новым, каким-то адвокатским посылом. – Григорий коснулся самого больного, главного. Коснулся сам, коснулся, где его не просили и даже, напротив, умоляли не трогать… зная, так сказать, глубину и невзъёмность… Но он зачем-то сказал две фразы, а потом оказалось, что эти две фразы для него дороже даже людей. Он коснулся, не зная, какие пошевелил жилы, корни, хрящи… А эти люди, которых он снимал… – Женя задумался. – Какими бы они ни казались ему язычниками… а земля хранит их – в Сибири очень сильная земля… и терпеливая. У нас вообще пока ещё очень сильная земля… – его голос дрогнул, – хотя… хотя мы уже пошатнулись… Мы уже приподнялись, отошли и колышемся, и ещё на Востоке кое-как держимся… за горы… А здесь – уже нет… Здесь никто ничего не замечает, кроме некоторых, особо чутких… – он взглянул на Олега, – которые уже купили косые рюмки…
– Женя, спасибо, – сказал Олег.
– А Григорий Григорьевич защищает Михалыча от власти, всё возмущается, дескать, решают за человека, как ему рыбачить, как охотиться, как жить на своей земле. И сам тут же решает за всю Сибирь, как ей верить.
– Понимаете! – подхватил Андрей. – В этих словах:…«к религиозным праздникам относятся… как бы это сказать-то…» – в них интонация! Дескать, мог бы и сказать «до фонаря», но ради Михалыча не говорит, щадит, смягчает, а сам восхищается, что вон он какой здоровый – соболей колотит, и ставит его глухоту к главному в доблесть… И это в Сибири, где всё так по-разному, где тайга от староверов трещит, где столько храмов строится… Хотя и в целом, в обычной гражданской-то массе, не так уж и много православных, десятая доля – от силы. Но ведь всё же понятно почему… И поэтому – в интонации дело. Когда на весь свет говоришь! И дети малые слушают… Вот представьте! Лежит больной и бодрится, а кто-то приходит: «О! Смотрите, орёл! Видали, как держится! А вы ещё гундите!»
– Так и есть, Андрюха! – подхватил Женя. – Ведь можно и по-другому: больной к больному пришёл: «Я такой же, как и ты, больной, плохо дело, давай думать…» А он-то пришёл как здоровый!
– Как сторонний он пришёл! – крикнул Андрей.
– И как сторонний… А любящего легко уязвить, он такими жилами перевязан… с каждой деревушкой, речушкой… А у кого нет любви, тот и не прощает твою обнажённость, и мстит за твою боль и любовь – в своих средствах, конечно…
– Потому что нехристь! И нерусь! – выкрикнул Андрей.
– Можно я скажу, – как в школе, подняла руку Маша.
– Я ещё не кончил, – оборвал её Женя. – Андрей, я много говорю… и всё хочу как-то повернуть к тебе и не могу… Что тебе сказать? Брат ты мой, я тебя понимаю, как никогда. Но и ты пойми, что одна или две фразы, которые вряд ли кто заметит из зрителей, не стоят того, чтобы ты так мучился, так портил себе жизнь, так отравлял душу обидой.
– Абсолютно, – кивнула Маша.
– Это гордыня в тебе говорит и губит то хорошее, что мы все пережили, наше общее дело, в котором были вместе, которым горели… Ведь горели? И Михалыч горел, и я горел… и Маша… и Григорий, какой он ни есть… тоже горел. Поэтому, Андрюша, я прошу тебя, будь добрее, будь мудрее, отпусти – ибо жизнь рассудит и дело сделано. – Женя замолк на секунду. – Ведь так? Так, я спрашиваю? – он оглядел сидящих. Все смотрели кто куда, только Андрей не сводил с брата воспалённых глаз. – Так? – ещё раз спросил Женя. – Так вот, – он откашлялся, – всё, что я сейчас наплёл, – полное враньё! – слово «полное» он выпалил с оттягом, будто лопая тужайший шар.
– Полное враньё! Андрюша, я хочу тебе сказать, что ты прав! Ты прав – ты возмутился! Ты защитил то, что любишь, хотя и не смог объяснить, потому что этого не объяснишь. Ты не дал в обиду… последнее… Ты поступил как настоящий русский человек! Давай так: пусть велика Сибирь, пусть тяжела жизнь и пусть на всю Сибирь всего один лишь верующий. Но он всегда есть, и ты отстоял его – ибо он всей Сибири стоит! Братка ты мой… теперь ты мне не просто брат, теперь ты мне брат вдвойне, ты мне… совсем брат! Дай я тебя обниму…
Андрей хлюпнул носом и так ткнулся лбом в Женин лоб, что тот клацнул зубами. Олег срочно разливал водку, Маша качала головой, Таня сидела с красными глазами. Женя быстро выпил и, не закусив, почти закричал:
– Я ещё не договорил! Я не договорил! Ведь Григорий ещё лучший на телевидении! Что же мы удивляемся? Вы удивляетесь? А я не удивляюсь! Я скажу по-другому: я ненавижу ваше телевидение! – он перевёл глаза на Машу. – У вас такая глыба в руках, вы входите в каждый посёлок, в каждую деревню, в каждую избу! В машину! На пароход! Но как? Как вы входите? Где поклон? С чем вы входите в дом! Я скажу, как вы входите! Вертя ж… ми вы входите! – Таня прыснула. – Да! У вас праздник! У вас песни! Какие песни? Какой на хрен праздник?! Разве о празднике надо сейчас думать? Сейчас по всем программам двадцать четыре часа в сутки надо кричать о том, что мы в беде, что мы, всё позабыв, пустили козла в огород… В наш огород… Мы не поняли, что произошло, и только умилились: ах какие у нас когда-то на Руси гениальные были мыслители! – с Жени валил пот. Он опустил глаза, поднял их на Машу и заговорил с почти молитвенной интонацией и словно уговаривая: – Ну ведь столько всего… Ведь столько можно рассказать… Да вы позовите… нормального… Да я сам… Да я сам мог бы столько рассказать… людям… О них самих… Ведь вы всё время рассказываете не о них! Вы всегда рассказываете о ком-то другом! А ведь каким о тебе расскажут, таким ты и будешь! – Женя снова кричал, обращаясь только к Маше. – Людям ничего не интересно, кроме них самих! Человеку ничего не интересно, кроме человека! Я бы смог! Я бы мог столько рассказать! Почему? – К ним шёл Эльшад. – Почему? Почему ты не помогла! Я просил тебя! Почему! Па-чи-му! Это ты виновата!