И она ещё долго терзала несчастное Людкино сердце. Потом, заглянув в какую-то шпаргалку, посоветовала читать Андерсена, Грина – тех, над которыми Людка в детстве плакала. Потом она хищно, как показалось Людке, спросила, кивая на портфельчик:
– Вы ещё что-то принесли?
Людка ужаснулась и затрясла головой.
– До свидания, – сказала она безжизненным голосом, вставая.
– До свидания, – сказали ей.
Жить на этом свете более не имело смысла. Людка тихо спустилась на этаж ниже и в укромном пыльном углу горько-прегорько заплакала, поставив портфельчик у ног. Сначала она всхлипывала и стонала, потом заревела в голос, яростно возя кулаком по стене:
– Противная тупица. Она ни в жизнь не напишет, как я написала… Она от зависти.
В коридоре послышались шаги. Людка зашмыгала носом громче. Она ещё надеялась, что чудо может произойти, её вот сейчас заметит добрый мудрый старик, писатель, уведёт к себе в кабинет, утешит и примет деятельное участие в её дальнейшей судьбе.
И, действительно, вышел старик в синем халате, с кипой газет под мышкой. Он изумлённо уставился на ревущую долговязую, одетую по-деревенски девицу… Постоял немного и пошёл своей дорогой, смущенно и растерянно оглядываясь.
ЕЖЕВИЧНЫЕ ПОЛЯНЫ
Удар тугой пружины пришёлся по серому шерстяному темечку. Смерть несчастной наступила мгновенно.
Исхудалые мыши, беспорядочно столпившись возле извлечённой из мышеловки покойницы, нестройными голосами выводили:
Вы жертво-ою пали
В борьбе роково-о-ой…
Сон был более чем идиотский. Пётр Кириллыч Полуторный проснулся в скверном расположении духа. Посидел на койке, свесив кривые мускулистые, в проволочном волосе, ноги. Сплюнул.
В дачной комнате, кроме койки на полу стоял маленький – экран в ладошку-телевизор. В углу – продавленное кресло с засаленным комком пледа. Окно занавешивала шторка в жирных пятнах. Когда солнце перекатывалось ближе к западу и косо выглядывало из-за крыш соседних дачек, пятна казались солнечными, и выглядело даже романтично.
От ведра в углу воняло прокисшими помоями. Пётр Кириллыч поморщился: «Господи боже. В наказание ты дал мне неряху жену».
Растапливать печурку было лень. Он принялся выуживать из закопчённой кастрюльки холодные склизкие сардельки. Брезгливо понюхал полбуханки хлеба – откровенно пахнуло пенициллином. Жевал, удручённо опустив голову.
Вчера они приехали сюда с супругой на электричке. Пётр Кириллыч, кряхтя, тащил рюкзак. Маша ворчала:
– Кирпичами набил?
Он огрызался:
– Развезёт дорогу: пакеты с удобрением на себе, что ли, потащишь?
Проваливаясь в плотном, больно царапающемся сквозь брюки мартовском снегу, Пётр Кириллыч пробирался к крылечку. Огород замусорен бумажками. На тепличке ветер треплет куски не снятой с осени пленки, и они сухо и звонко шуршат на ветру.
В сенях на полу – споткнуться можно – задубелые комья осенней грязи. Замурзанный квадратный ротик печурки забит отсыревшими окурками, конфетными обёртками, колючими клубками испачканного в золе серебряного дождя.
На осыпавшейся ёлочке в цветочном горшке – неубранные игрушки. Под ногами с тяжёлым стуком покатились в разные стороны бутылки. Встречали Новый год, вдрызг разругались, да так и уехали, всё побросав.
Супруга Маша, в телогрейке и мужской шапке, натянув резиновые перчатки, принялась мыть полы водой из растопленного снега. Рывками двигала ведро, выплёскивая воду. Бросала злобные взгляды на мужа. Пётр Кириллыч в одиночестве попил горячий кофе с хлебом, переоделся в старую женскую кофту. Подхватив ящик со столярным инструментом, отправился в чуланчик.
Встряхнул попавшее под ноги истлевшее тряпьё: на пол со стуком посыпались окоченевшие бархатистые трупики мышат величиною с горох. Петр Кириллыч взвизгнул. Потом присел на ящик с инструментом и, пригорюнившись, подперев толстую выбритую щеку, задумался.
Бедные бессловесные существа, они умерли тихо и незаметно, и никто в целом мире не узнал об их страданиях… С мышат мысль Петра Кириллыча перешла на другое: на смерть людей, гораздо более непростую и нечистоплотную. И вот уже выстроилась стройная цепочка мыслей: она могла стать канвой в сказке, которую в его будущем романе «Рапсовый мёд» рассказывает дед внучке.
Пётр Кириллыч хотел поделиться с супругой наблюдением, но знал наверняка, что не будет понят подругой жизни, а будет немедленно обозван «гением зачуханным». Давать обидные прозвища Маша была мастерица.
Поэтому он только вздохнул. Сгрёб и ссыпал мышат в ведро со щепой – содержимое его подлежало сожжению. Затем тщательно помыл руки под рукомойником, водрузил на нос очки на мелкой цепи и записал о мышатах в тетрадь, которую всегда носил в нагрудном кармане. После не совсем умело занялся перестилкой подгнивших половиц в чулане.
Всё-таки, как он ни старался провести крохотный семейный корабль сквозь подводные рифы, ссора быстро вспыхнула. На этот раз они принялись выяснять, кто не убрал дорогостоящую плёнку на тепличке, и вот теперь придётся тратиться на новую. Пётр Кириллыч пытался обратить происходящее в шутку. Но Маша ни в какую не желала брать подкидываемую ей приманку примирения, и прямо и грубо наступала на него.
Пётр Кириллыч вспылил и задрожал от несправедливости. И когда Маша подбежала и звонко шлёпнула его по щеке, он неловко ударил жену в мягкий живот.
У него в руке был молоток. Маша испугалась, побежала к калитке и оттуда крикнула, чтобы он не вздумал возвращаться домой. Это папина квартира, и нечего ему, голодранцу, в ней делать.
Когда-то студент журфака, стесняющийся худобы и красноты длинных рук, Петенька Полуторный бегал на занятия литературной студии, которую вёл маститый писатель.
Однажды читали Петенькин рассказ, который назывался «Медведь». Рассказ начинался так: «Медведь, гневный и весёлый, выскочил на цветущую поляну…» Когда Петенька дочитал: «Над цветущей поляной из котла с чмокающей похлёбкой доносились глубокие вздохи медвежьего мяса», – в студии долго молчали.
Из древнего мира могучих девственных лесов не хотелось возвращаться в комнату с батареями центрального отопления, где под потолком ровно гудели люминесцентные лампы, а за окном шумел вечерний город. Писатель, не щедрый на похвалу, сказал:
– Автор не просто способен. Автор талантлив. Очень талантлив.
Студийцы с завистью и восхищением уставилась на Петеньку.
Возвращаясь в этот вечер домой, он нёсся по мокрому после дождя асфальту. Разбрызгивал лужицы, не чуя в башмаках ног, наперерез автомобилям, взбрыкивая как жеребёнок. Прохожие улыбались: с человеком девятнадцати лет от роду стряслось что-то из ряда вон выходящее!
Всё в эту минуту в Петеньке ликующе кричало: «Я ТАЛАНТЛИВ!» Задави его, допустим, автомобиль, свались на голову дореволюционный, в каменных завитушках, балкон, плевать: ОН ТАЛАНТЛИВ!