Шеф обернулся, уточнил:
«Вы уверены?»
«Нет, я же сказала, – повторил упрямый язык. – Но мне показалось».
Боровой с сомнением прищурился на меня, сказал: «Странно. Очень странно» и ушел, ничего больше не добавив. А я поднялась с кресла, подошла к двери и плотно прикрыла ее за ним – зеленой рукой!
В нашей студии нет окон и мощных светильников, поэтому здесь в любое время суток царит уютный полумрак. Но и в рассеянном свете настольной лампы я ясно видела, что мои руки не синие, а зеленые. Почему? Заглянуть в зеркальце я побоялась, мне хватило одного взгляда на руки, чтобы догадаться, что из более-менее царевны я превратилась в законченную лягушку. Но почему? Да, я солгала, и ложь моя была глупа и бессмысленна – учитывая, что у Фрайденталя на последние полтора часа не просто железное, а кевларово-титановое алиби и сотни тысяч свидетелей в шестидесяти четырех городах страны. Но откуда взялся этот чудовищный зеленый цвет?
Или арбитр зазевался и по ошибке показал не ту карточку? О, вот кого бы я без раздумий пустила на «Сейвгард» и «Камею»!
Когда это случилось, я жутко испугалась, и это еще мягко сказано. Хуже всего, что я не представляла себе, как буду объясняться с тобой. Особенно после той сцены, которую закатила вчера утром. К тому же времени на принятие решения было катастрофически мало – всего четыре с половиной минуты, пока не кончится реклама – и это сильно усложняло ситуацию. Одно я знала точно – оставаться и дальше в студии я не могла.
Хорошо, что паника не до конца парализовала мой мозг, и я догадалась позвонить Сережке. Ты его знаешь, он у нас отвечает за выпуски новостей. Несколько раз мне приходилось отдуваться за него в эфире, и я решила, что настал удачный момент отплатить добром за добро.
«Выручай, – попросила я, когда Сережка снял трубку. – Прикрой блоком».
«Циничная, ты тронулась? – ласково спросил он, а у самого голос хриплый, сонный. – Каким блоком? У меня эфир в шесть утра! Мне сегодня «Побудку» начинать».
«У тебя устаревшая информация, – сообщила я. – Твой эфир через две минуты».
«Ха-ха! – Он попытался рассмеяться, но вместо этого закашлялся. – За две минуты я из Скунсова до вас не доберусь».
«И не надо, – успокоила я. – Ты по телефону. Какие-нибудь новости».
«Какие новости… в два часа ночи?»
«Ночные! Просто потяни время. – Я взмолилась: – Ну пожалуйста!»
«До скольки?»
«До скольки сможешь».
«Сумасшедшая! А ты?»
«А я отступаю. Прикрывай отход. Все, готовность одна-двадцать четыре. Можешь пока прокашляться».
Я вывела сигнал с телефона на пульт и выставила на таймере минутную задержку. Сняла со стены шляпу – мне подарили ее на прошлый новый год, но до сих пор как-то не было случая донести ее до дома – чтобы хоть чуть-чуть прикрыть лицо. Ну, а потом, как настоящая партизанка, вдоль стеночки, через железный занавес – и мимо лифта, по темной лестнице – на улицу.
А там ночь, машин почти нет. Первые два таксиста от меня сразу шарахнулись, третий – когда дорогу стала объяснять. «Там до поворота, говорю, мимо кладбища…» У меня ведь даже зубы – вот, посмотри… Саш, ты что?!
Саш!!! Прости меня!
Жалкое, должно быть, жуткое и жалкое зрелище. Я отворачиваюсь и бурчу, уткнувшись лицом в дверной косяк:
– За что, глупая? За что простить?
– Не знаю, – признается она. – Но отчего-то же ты плачешь. Я не помню, чтобы ты раньше плакал… Нет, помню – один раз, когда…
Да, это правда, я давно уже не плачу от боли, от обиды, от жалости к себе. Наверное, я научился терпеть их еще в незапамятные времена, когда почти каждый день приходил из детского сада в испачканной рубашке, а мама негодовала: «Вас опять заставляли рисовать гуашью? Горе мое! Но почему всегда красной?» С тех пор я не плачу… практически никогда. Даже когда уходят близкие.
А вот теперь почему-то не могу остановить поток стыдных, горячих слез.
– Ну, тогда почему? – допытывается Маришка.
Я знаю, почему. Но разве об этом можно сказать словами? Пожалуй, можно, хватит и семи слов, а именно: «Господи», «как», «же», «я», «боюсь», «тебя», «потерять» и трех восклицательных знаков – для ровного счета. Но разве можно повторить их вслух? У меня не хватает решимости.
– Прости, пожалуйста, прости… – повторяет она и легонько бодает меня в плечо повинной головой.
– Прощаю, – смеюсь я. Она непроизвольно бросает взгляд на свою руку, и я быстро добавляю: – Но превратить тебя из лягушки обратно в царевну, боюсь, не в моей компетенции.
– Почему?
– Вспомни, – говорю, – что сказал самаритянин. – На самом деле я сам не помню, что он там сказал, но легко цитирую его со слов Игната Валерьева: – Просить прощения имеет смысл лишь у того, перед кем согрешил. Никто другой не вправе отпустить грех. А передо мной ты, слава Богу, чиста.
– У кого это, – напрягается Маришка, – я должна просить прощения?
– Давай попробуем разобраться, – предлагаю. – Если я правильно понял, твоя первая ошибка – то, что ты взяла без спросу диск из директорского сейфа. То есть, называя вещи своими именами, украла.
– Ничего подобного! – возмущается Маришка. – Я же только на время!..
– Все воры в конечном итоге берут на время. Даже те, кто в душе надеется жить вечно, – говорю и про себя поражаюсь, как легко, оказывается, быть немного жестоким, когда недавние слезы подсыхают на щеках, а в горле постепенно рассасывается горьковато-кислотный саднящий комок.
– Придется объясняться с Геннадием Андреевичем?
– Да, перед Боровым надо будет извиниться, а диск – вернуть. Где он, кстати?
– Подозреваю, в сумочке, на спинке моего студийного кресла. Теперь уже, наверное, бывшего моего.
– Не сгущай краски, – неудачно шучу. – Ты же не эквилибристка. Для тебя один раз оступиться – не смертельно. Правда, по моим подсчетам, оступилась ты сегодня минимум дважды. Но скорее всего… – Внимательно изучаю Маришкино лицо. – Да, скорее, все-таки трижды. Я, конечно, не художник, но мало-мало в цветовых палитрах разбираюсь. По долгу службы. Простое сочетание оранжевого и синего такого эффекта не дает. Сначала оранжевый надо разбавить желтым.
– В смысле?
– Зависть, – говорю. – Помнишь, ты первая сказала, что у зависти цвет одуванчика? – Я улыбаюсь. – По-моему, удачное сравнение. Несчастный цветок, растет где попало, никто за ним не ухаживает и никогда букет одуванчиков не купят за деньги. Из него плетут венки и готовят вино, а единственный близкий родственник женского пола непонятно, кем ему доводится: матерью или мачехой. Как тут не позавидовать другим, нормальным цветам?
Но Маришку не вдохновляет моя ирония.
– Зависть к кому?! – спрашивает она, и по тону ее вопроса ясно, что Маришка сама прекрасно понимает, к кому, только не хочет в этом признаться.