Вы — свободны!
Толпа задыхается и смотрит могучие спины охранников.
Лестница.
Спины укрыты синим сукном.
Синее блестит, скрывая липкие потоки.
— А шо творится? — выдыхает мужик с мордой в малиновых лепестках и ртом, кажется, вот-вот выпустит солнце. — Кого ждем?
Подставной. Учует неладное — бросится, накрывая крик ковшом ладони.
Крик рвется изнутри. В напряжении люди, будто бы собрались попрощаться и заждались выноса.
Разнообразные. Правозащитник с иезуитской лепкой лика, вьется кисло-сладкая поросль. А это грузный лицедей, отрешенный, оплывающий мягким жиром, пух бровей сросся потешным воробьиным гнездом… “Нам не до людей уж”, — подрагивают брови… Еще в толпе — прогорклый дедок, саратовец. Схватился за газетку с красным названием, не имея сил обмахиваться. Смял бумагу и терзается: потерпеть ли до самого удара или шмыгнуть вниз, по ступенькам — и прочь, пожить еще!
Компания панков, куксятся ртами, округляют щеки, незаметно сплевывают. К ним ветшающей лилией налипла женщина.
Пониже народа, где не столь жарко, адвокат в желтом клетчатом костюме, конопляная борода. Внутри — от хилого сердца до округлого пуза — стал волнительный лед.
Адвокат познает уют хлева: за спиной дышит славный малый с упругим подбородком. Местный юрист-подмога. Если присмотреться, у подмоги выбритый до голубизны подбородок — может, так тень падает из голубых глаз.
Но что присматриваться, когда… Лай! Топот!
Волокут коридорами тело.
Не видно ни внутренностей коридора, ни пса-конвойного, ни процессии, но лая полно…
Вчерашним вечером в скудном городе на Волге свидетель позволил себе романтизма.
А именно — обжигающие стаканы “Скотча”. Развезло, повелевал барменшей. Подле, мямля и перемигиваясь, присутствовали мужички. Это они спонсировали пойло, были по-бабьи болтливы. В их глубинах мерцало цепкое выжидание. Они были как тухлые тюфяки с топориками в ватных недрах.
Бросив купюру, лысый тюфяк спросил:
— Ты завтра-то в форме будешь?
И второй, в ржавых пружинах-кудряшках, хихикнул:
— Правда, сынок, не переусердствуй!
Шатало среди теней и фонарей, бутылка пива, следовали контролеры, заждалась гостиница.
И вновь продолжается бой,
И сердцу тревожно в груди,
И Ле-е… —
Игорек споткнулся.
Утром провели сквозь город, провезли в дребезжащем трамвае над теплеющей Волгой, запустили в суд. По бокам ступали двое. Поднимался лестницей, икая.
В зале с белыми занавесями на окнах икал. Дрыгал коленкой, ни на кого не глядя. Размеренно икал, подверстывая слова под икоту, сказал, молчок, икнул, сказал, жвачка влипла в зуб, ширинка модно натирала пах.
— Вы свободны, — прогремел судья.
Игорь небрежно поклонился. Поймал седое лицо за серой клеткой. Услыхал сдавленное:
— Сука.
Икоту выключили. Бурно наливаются ушные мочки…
На улице, у суда, смотрел и смотрел на золотую дверную ручку. Отражаясь запчастями, плывут и плывут саратовские машины.
Судьба тату
Стал ли ей мстить Андрей?
При случае он приляжет с другой. Но Таню он оправдал. У такой измена — шанс убедиться: ты в обольстительном обличии, притягательна. Это выход в свет.
Завершение мая, Таня переезжает к нему на “Пионерскую”, а свою квартиру сдает.
И представь, они доплелись до загса, подали заявление, уплатили налог.
Есть удовольствие смены событий жизни и их невозвратности. Смириться с тем, что ты женат, — все равно что усвоить и даже одобрить: умерли твои родители. Как-то посмаковать. Если же у тебя рождается ребенок, то немножко позади факт собственной твоей кончины.
До брака добра. А после брака?
А после брака собака…
Он принимается за ее телефонную книжку. Впервые присмотрелся: Всероссийское молодежное движение “И души, и бестии”, — мелкими черными буковками на красной кожуре. Куцая книжка. Добрую четверть составляют заискивания: дядя Витя, дядя Толя, тетя Лера… Остальные — стайка сушеных однокурсниц. “Антантов”, косо и броско. В двадцать два она — никто. Отец? Думский работник с вечно приветливой челюстью. Уже заглядывая в могилу, он жалобно сочинял рекламные статьи для неважных предвыборных блоков и ублажал узбекских клерков, навещая с вояжами.
Танина мать (мещанка с ручищами, из турфирмы) его покинула — она как-то разъяснила, нажравшись вдрободан. Он имел ее не каждонощно, раз в две ночи он своим дрожащим поджилками телом осаждал ее телеса. Размеренность совокуплений извела Танину мать. Она, конечно, молчала. Виду не подавала, искалечена, притворно счастлива, детку воспитывает, вокруг родная страна без краев…
Листаем телефонную книжку, баба Роза. Помешанная на тухлятине, постоянно жрет протухшую селедку, зачем-то вымачивая в скисшем молоке. Вымочит — и погрузит в пасть. Еще кормит говном собаку, подцепляет собственные каки газеткой — и на фальшиво-серебряный, с советскими узорами поднос…
И охотничий пес все пожирает.
И тявкает, облизываясь, мол, еще подавай!
Из недр преступных чудищ выползло Танюшино тело. А есть ли у нее интересное тело? Прыщи, воспаленные бугорки, как на початке кукурузы, вспыхивают на заднице. Живот — мясное барахло, отвисший бурдюк, Андрей забавы ради окунает лицо ей в животные трясины и выдувает воздух, который, наткнувшись на мясо, отзывается непристойным рычанием гончих мотоциклов.
Неприятна!
Андрей ревнует.
Ревность аукается злобой.
Злоба становится потребностью, нуждой, гнев глазаст.
Яростный Худяков выговаривает ей, грызя глазами. Она вдруг хорошеет, озаряясь. Чем сильнее ругань, тем она ненагляднее. Его наскок меняет ей внешность, швыряя в щеки кровь. Но главное — Андрей в ярости видит ее ярко!
Они тискаются, кувыркаются, катаются. Лицо у него худое, язык широкий, и случается, щеки втянутся, желваки напрягутся, язык, выпрямившись, трепещет, словно плененный прищепкой. Лицевая боль, скулы саднит, и когда лежащая начинает хрипеть под ним, лижущим, то и он тоже хрипит, и вместе с конечным ее вскриком вскрикивает с облегчением…
— Ты не все знаешь шуточки, какие бывают.
— Знаю я.
— Нет, не знаешь. Я тебе не расскажу. А то ты будешь заставлять меня это выделывать.
— Не заставлю… Клянусь! Скажи!
— Ладно. Например…
— Ты глазами умеешь? — И, грубо схватив ее за подбородок, притирается скула к скуле и моргает глаз к глазу, истово, судорожно, резво, насилуя ударами ресниц.