— Я заметил, головой к окну ляжешь, и наутро — яблочко свежее, катись не хочу, — расписывал грек. — А к двери лежу, ворочаюсь, не голова, а яблоко моченое. Ты к окну ложись!
— Попробовал бы я при совке девчат созвать… Сразу бы стукнули. — Судья с ненавистью расстегнул ворот рубахи. — Во дурдом был! Я сорванцом зачем-то драндулет космический мастерил! Вспомню — вздрогну.
— Андрюха — красавчик! — осклабился шофер. — Верно, Андрюх?
Он постоянно награждал Худякова страстным этим “красавчик”, уверенным, с тремя свиристящими “эс”, как ливень мужланской мочи по отзывчивым кустам.
Девицы поместились на диване в рядок, готовые к тому, что сейчас разобьют их единство.
— Здрасьте, — сказал Андрей. — Все в порядке?
— Нормалек, — сказала пухлая губами, грудями и синяками подглазий и что-то передала на ухо самой худой, та усмехнулась.
На нее Андрей показал заму судьи. Как всегда, он выбрал самую неохочую. Вдобавок ему было любопытно:
— И что тебе шепнули?
— Зеленый еще…
— Я? Почему?
— А кто так разговаривает: “Здрасьте”?
— А как надо?
— Приветик, девчат… Как доехали? Не помялись? Кла-асс! Тра-ля-ля…
Андрей попал в невнятную дыру и принялся лупить. И было только одно — азиатское, секс — это всегда азиатское: слить морепродукты, сырую рыбу, блестящую слизь… Рвались нити невода, мелькали морские ежи, пенно накатывало Японское море.
За окном буянило Черное…
— Таким елдаком прибить можно!
Оставленный постоял у открытого окна. Море было капризно-немолодо, вспыхнул образ безумной старухи, стенает, рвет седины.
Лежа, прислушиваясь к каждому своему закоулку, ладонью коснулся сердца: засыпаю или умираю… Ему показалось, что сердце поехало. Страх накрыл тело, сердце все ехало, разгоняясь, уже мчало, подпрыгивало, сейчас взлетит. Смял в кулаке мякоть одеяла. Уши заложило. И тут организм выкинул шутку — лежащий, заглотнув страх, отключился.
Через минуту сопел.
К полудню поехали в горы. На воздухе в бассейне толкались серебряные рыбы. Судья выудил одну невольницу и милостиво швырнул в голубизну обратно. Увешанный ружьями и рогами закуток, древесно-свежий. Куркин, не отойдя от вчерашнего, опять тарахтел несусветное. Все делали участливый вид, даже когда он начал каллиграфично поливать соком скатерть.
Нары, веники, самцы-голыши, местами прозрачно-жирные, местами усохшие, венозные, с шерстяными родинками. Судейское тело, разноцветно и неприлично татуированное…
— Поддай парку. — Судья шамкал едва послушными челюстями, и шофер лил из ковша в седеющие угли. — Пойду ополоснусь…
— Слышь, ребят, давайте с ним! — Куркин кутал колени под простыню. — Маленький! Стоять!
Зам судьи, взъерошив чуб, гикнул:
— У-ух, хорошо! — И, толкая шофера, вывалился.
— Вы зачем пьете? Вы пугаете людей! — Андрей говорил неестественно громко, дабы голос прошиб деревянные стены. — Вы что обсудить хотели?
Старец развел простыню и спланировал с нары.
— Гляди, а мы оба голые. Голенькие. — Зашлепал навстречу, весь лучась: — Ну где твой? Дай посмотрю!
Из липких седых кустков выпирала мелочь, винная, напрягшаяся, слезящаяся.
Андрей пятился, не отводя завороженных глаз.
— Маленький… Мы же братишки! Наша… у нас… Независимы мы… Мы… Мы…
Юноша выскочил наружу.
Нырнул в ледяной бассейн, громя рыб.
Куркин — следом, теряя сознание, это поняли не сразу, когда уже замаячил у кафельного дна.
Выволокли, внесли в закуток, уложили на лавку.
— Васильич, живой? Бабу хочешь? — Судья растирал утопленнику грудь, смахнул налипшие чешуйки.
— Бабу? Не… Не… Погоди. Я так не могу. Искра… должна… вспыхнуть…
— Жив писака!
— Хе-хе. — Куркин странно ожил, его обрядили в рубаху, брюки, накинули пиджак. — Слышь, ты — хороший малый. А мне говорили, вор.
Пауза. Все переглянулись.
— Я знаю собаку, что на меня брешет. — Судья насупился. — Левченко, прокурор наш. Старые счеты.
— Да? — Куркин младенчески округлил гляделки. — А мне говорили, ты плохой… Значит, это он — вор? Так мы тебя защитим! Андрюшик, статью напишем?
— Не нужно меня защищать! — Судья уголовно прищурился.
— Поддержим… — вставил Худяков.
— Ага, поддержка нужна, пацаны. — Судья быстро обсосал губы.
Ночью уезжали. Ломило кости.
Чувствуя, как надвигается хворь и стеклянный виноград давит горло, ехал в машине с наставником. Старик лез, пьяно обнимал, колупал руку с неловким доверием, а Андрей отворачивался, смотрел юг. Вода, огни, каменные громады, все бессловесное. Отдыхал, пропуская грипп в носоглотку, в мозги, и страшная догадка: природа, покойная окрестность, надежное отдохновение — тут его позор!
Как же раньше не додумался!
Все эти старые камни, ритмичные морские валы, вечнозеленые кипарисы — вид, модельный вид, но не особь.
И если гравий вдруг по-человечьи заскрипит под ногами, то:
— Классные кеды! Где брал?
Плебеи — сучка тявкающая, кот, зенками мерцающий, щегол чирикающий, таракан, усами шевелящий.
Звезды — воры.
А горы — навозные.
Прощай, свинья!
В Москве оба слегли с жаром, старик и мальчик.
— Привет, маленький. Живой?
— Я не маленький. Меня зовут Андрей.
— Слышь, у тебя что, сорок?
— А у тебя?
— Почти здоров. Ты давай не разлеживайся. Про судью я сам написал. Название: “Судью судят воры”. Нравится? Это последний раз. Не ленись.
— А что написал-то? Как оклеветали хорошего человека?
— Маленький, ты сам все видел. Еще спрашивает. Тут мне Ирка звонила с телевиденья. По поводу фашистов… как их?.. забываю…
— “И души, и бестии”.
— Вот! Ты по телевизору выступи. К среде поднимешься? Будешь дальше болеть — не снимут. Не, если совсем расклеился, ребята сами подъедут. Только ты правду скажи, как писал. Фашисты, бритые, убивают негров. Алло! Маленький…
— Я ухожу из газеты.
— Алло!
— Больше не звони.
— Ты с ума сошел! Послушай, ты подонок и свинья. Удостоверение передашь мне. Положишь на проходной.
Обрыв связи. Перезвон.
— Маленький, извини, я горячусь. Мы больные…
— Чтоб ты сдох!