Мое положение все еще не выясняется; теперь моего командования 3 месяца без 10 дней. Я столько пережил боев с моей дивизией и такой прошел искус, что считаю себя старым начальником дивизии. По-видимому, меня изо всех сил хотят удержать на дивизии те, которых это непосредственно интересует и касается, но не хотят те (по очень солидным причинам), для которых совершенно безразлично, кто, как и почему командует дивизией. Чем кончится эта борьба, сказать трудно, а я под шум делаю свое дело… и моя милая дивизия едва ли в данный момент прогадывает.
Газет не читаю недели с две, если не больше, и совсем не знаю, что на белом свете делается. Слыхал, что в Думе или Марков выругал Родзянко (или побил), или Родзянко – Маркова, и от этого недоразумения Петроград волнуется вторую неделю, а кадеты в инциденте видят новое доказательство высоты парламентского строя. Как мы молоды и впечатлительны! Во всех парламентах мира дерутся нередко: палками, стульями, чернильницами, пюпитрами и т. п. Зная эту парламентскую повадку, законодатели всех стран запрещают членам вносить с собою что-либо тяжеловесное, ушибающее голову (точно также запрещается вносить такие предметы и в тюрьму), но, подравшись всласть, в Европе понегодуют часов 10–15, и шабаш, а мы разошлись на несколько недель. Упаси Боже, как это трогательно! Слыхал, что Володя Пуришкевич произнес сильную и эффектную речь, и по этому поводу толкуют, что он полевел… Скажите, какая глупость! Как будто быть монархистом – это значит поддакивать и кадить министрам, даже когда они этого не заслуживают. Володя – монархист, но не подхалимского, а чистого и честного типа.
Сегодня мне обещали доставить газет, а то прямо боюсь отстать и одичать окончательно.
30 ноября. Мое солнышко ясное, женушка, вчера прекратил письмо, ожидая таковое от тебя, но его все нет, и это уж очень скверно. Сегодня был в окопах в том районе, который мы 15.XI отхватили у противника. Так как вчера я получил сведение, что Эрделли назначен нач[альником] 64-й див[изии] Выс[очайшим] приказом, то сегодня у меня было настроение не идти в окопы… «не навязывайся», как мы говорим здесь, но я пошел, прошел в самые дальние, даже в один передовой выступ… Все обошлось хорошо, противник высказал полную деликатность, и мы благополучно с нач[альником] штаба вернулись обратно, а в 19 1/4 в темноте прибыли к себе домой. По-видимому, мое положение сводится к тому, что числа 10 декабря я махну в отпуск. Я не говорю, что это последняя версия, но как будто дело идет к этому.
Мое сегодняшнее посещение наиболее выгнутого узла позиции – обычный мой педагогический прием, дающий хорошие плоды. Раз я, нач[альник] дивизии, был там, то это значит: 1) безопасно и 2) остальным всем надлежит там быть. Вот почему в моей дивизии окопы считаются самым безопасным местом, и их посещают не только все боевые офицеры (кроме тех, конечно, которые там живут постоянно), но и доктора, и чиновники… а этим устраняется один из больших недугов – окопный нервоз; раз он устранен, остальное все пустяки.
А писем, золотая, нет от тебя и сегодня. Это письмо я растягивал до возможности, но вот уже 21 час, а от тебя ничего нет. Ты как раз в обратном положении: ты сверх писем имеешь и моих посланников: Серг[ей] Ив[анович], конечно, уже приехал, и ты с ним наговорилась, а дней через 4–5 прибудет и Алек[сандр] Николаевич [Капустин]…
Вероятно, на днях должен выйти мой Станислав 1-й степ[ени]: он 20 окт[ября] пошел из фронта; а вслед за Станиславом будет и Анна 1-я, которая из дивизии (после какого-то дополнения) пошла 6 окт[ября] в корпус. Попробуй об этом навести справки. От Осипа нет никаких сведений, и я не знаю, на чем он остановился. Я ему старался все устроить – и поездку на Кавказ, и поездку к вам. Давай, голубка, твои губки и глазки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю
Ваш отец и муж Андрей.
Целуй папу, маму и Каю. А.
2 декабря 1916 г.
Мое светлое солнышко-женушка!
Вчера, после долгой голодовки, когда я начал уже рисовать себе всяческие ужасы (это твой-то супруг, которого офицеры и солдаты называют не просто храбрым, а безумно храбрым или бесстрашным) и стал нервничать […] вдруг получаю от тебя четыре письма: две открытки от 16 и 19.XI и два письма от 17 и 18.XI, а сегодня, вот только что, я получил еще два письма от 20 и 21.XI. Словом, у меня сейчас под руками шесть твоих писем, которые, право, могли бы придти более равномерно, не причиняя мне излишних тревог. Твоя жизнь мне ясна: ты «отдыхаешь от утра до вечера, то идя по покупкам и всяческим справкам, то оставаясь дома и принимая бесчисленный хвост посетителей, то хлопоча и занимаясь с детишками». Если к этому добавить, что ты должна иногда побывать у Спасителя, взять ванну или написать письмо мужу, то я не знаю, как ты управляешься теми 24 часами, которые природой тебе предоставлены. Об Яшке [Ратмирове] ты упоминаешь как-то мимоходом, так что я до того места, где он предательски говорит о нашем кутеже 30 ноября, никак не мог понять, о каких это Ратмировых идет у тебя речь. Также я не могу понять, какую у тебя роль выполняет Кирилка, кроме того что он иной раз поиграет с сестрой в Руслана и Людмилу: ходит ли он в школу, или он занимается теперь дома. Затем, у Генюры, вероятно, первая четверть уже кончилась, какие ее результаты?
Мой англичанин вчера от меня уехал, довольный моим гостеприимством и всем тем, что он у меня видел. В день отъезда мы с ним долго и по-хорошему беседовали (до этого мне было все некогда), он мне много открыл нового и интересного, а я со своей стороны высказал ему некоторые из своих взглядов на положение дел. Я ему старался подчеркнуть, что для победоносного конца (в котором ни я, ни он не сомневаемся) нужно искреннее и неограниченное единение всех союзников, без оглядки назад, без малодушного предусматривания вперед. Россия так много дала и так много дает, что ни Франция, ни Англия столько дать и не могут (они не могут дать столько душ человеческих… уже это одно покрывает все), и сколько бы они ни дали, они останутся в долгу… Это надо признать с полной искренностью, признать все величие нашей жертвы и честного ратного труда. Мои идеи нашли в собеседнике теплый отголосок, оказались и его идеями. Он хочет обязательно еще раз ко мне возвратиться.
30. XI и он, и японец также были на позициях, но я, решив ходить на опасных местах, не взял их с собою (подстрелят… пойдет такая писанина, что не оберешься), а поручил водить своему начальнику артиллерии. И уже когда я шел из передовых окопов, они встретили меня во второй линии и… по-видимому, были несколько удивлены, когда я показал им, что был на три версты впереди, под самой К-й. Пришлось отыграться на трудности пути и боязни, что Куроки (у него слабое сердце) может не выдержать. Оба эти гостя – японец и англичанин – иногда пикируются между собою и внутренне, кажется, друг друга не любят. Это два антипода: один сын законченной и, вероятно, умирающей страны, базирующейся на ум, политику, деньги, и другой – сын молодой страны, страны растущей, базирующейся на доблесть, сердце и способность самопожертвования своих сынов. Споры между ними крайне типичны. Зашла речь о харакири. Англичанин говорит: «Ведь это дикий обычай, обычай старины». Японец отвечает: «Дикий, и это хорошо… Это – сила, пока люди могут». Англ[ичанин]: «А что, если будет взят Токио, Микадо сделает себе харакири?» Яп[онец]: «Это – невозможно; когда будут уже подходить к Токио, император будет драться вместе с нами в окопах». Анг[личанин]: «А если все-таки возьмут Токио?» Япон[ец]: «Возьмут? Это значит там никого нет… ни души». И нужно видеть в это время, как крепки у японца черты лица, когда он говорит это, и как упорно бывают направлены куда-то его глаза… Ясно, человек не зря говорит, а что говорит – то и сделает. А англичанин, наоборот, производит впечатление человека хотя во много раз более интеллигентного, ученого и опытного, но виляющего, взвешивающего и осматривающегося.