– Ты забываешь только одно, что ты сам заводчик, – заметил Бахарев.
– Нет, я этого никогда не могу забыть и поэтому должен в особенности выяснить положение свое собственное и других заводчиков. Мы живем паразитами…
– Кто же вам мешает не быть ими?
– Это другой вопрос, который я постараюсь разобрать обстоятельнее.
Привалов набросал широкую картину настоящего уральских заводчиков, большинство которых никогда даже и не бывало на своих заводах. Системой покровительства заводскому делу им навсегда обеспечены миллионные барыши, и все на заводах вертится через третьи и четвертые руки, при помощи управителей, поверенных и управляющих. В таких понятиях и взглядах вырастает одно поколение за другим, причем можно проследить шаг за шагом бесповоротное вырождение самых крепких семей. Чтобы вырваться из этой системы паразитизма, воспитываемой в течение полутораста лет, нужны нечеловеческие усилия, тем более что придется до основания разломать уже существующие формы заводской жизни.
– Вот ты и занялся бы такими реформами, – проговорил Бахарев. – Кстати, у тебя свободного времени, кажется, достаточно…
– А если я сознаю, что у меня не хватает силы для такой деятельности, зачем же мне браться за непосильную задачу, – отвечал Привалов. – Да притом я вообще против насильственного культивирования промышленности. Если разобрать, так такая система, кроме зла, нам ничего не принесла.
– По-твоему, остается, значит, закрыть заводы и возвратиться к каменному периоду?
– Вот в том-то и дело, что мы, заводчики, даже не имеем права закрыть заводы, потому что с ними связаны интересы полумиллионного населения, которому мы кругом должны. Чьим трудом создавались заводы и на чьей земле?..
– Теперь об этом говорить довольно поздно…
– Нет, именно теперь об этом и следует говорить, потому что на заводах в недалеком будущем выработается настоящий безземельный пролетариат, который будет похуже всякого крепостного права…
XIII
Несколько дней Привалов и Бахарев специально были заняты разными заводскими делами, причем пришлось пересмотреть кипы всевозможных бумаг, смет, отчетов и соображений. Сначала эта работа не понравилась Привалову, но потом он незаметно втянулся в нее, по мере того как из-за этих бумаг выступала действительность. Но, работая над одним материалом, часто за одним столом, друзья детства видели каждый свое.
Прежде всего выступила на сцену история составления уставной грамоты, что относилось еще ко времени опекунства Сашки Холостова. Очевидно, эта уставная грамота была составлена каким-то отчаянным приказным, крючкотвором и докой. Просматривая теперь эту грамоту, через двадцать лет, можно было только удивляться проницательности и широте взглядов ее безвестного составителя: все было предусмотрено, взвешено и где следует выговорено и оговорено. Конечно, дока составлял грамоту по поручению Холостова и на его кормах, поэтому и все выгоды от нее были на стороне заводов. Центр тяжести лежал в наделе мастеровых землей, и этот пункт был обработан с особенным мастерством. В результате получалось население в сорок тысяч, совершенно обезземеленное, самое существование которого во всем зависит от рокового «впредь до усмотрения».
Далее выяснилась двадцатилетняя история мужицких мытарств относительно этой грамоты, которая была подписана какими-то «старичками».
Отыскали покладистых старичков, те под пьяную руку подмахнули за все общество уставную грамоту, и дело пошло гулять по всем мытарствам. Мастеровые и крестьяне всеми способами старались доказать неправильность составленной уставной грамоты и то, что общество совсем не уполномачивало подписывать ее каких-то сомнительных старичков. Так дело и тянулось из года в год. Мужики нанимали адвокатов, посылали ходоков, спорили и шумели с мировым посредником, но из этого решительно ничего не выходило.
– Это дело необходимо покончить, – говорил Привалов, просматривая документы. – Уставная грамота действительно составлена неправильно…
– Да, но теперь все зависит от опекунов…
«Что скажут опекуны», «все зависит от опекунов» – эти фразы были для Привалова костью в горле, и он никогда так не желал развязаться с опекой во что бы то ни стало, как именно теперь.
Скоро выплыло еще более казусное дело о башкирских землях, замежеванных в дачу Шатровских заводов еще в конце прошлого столетия. Оказалось, что дело об этом замежевании велось с небольшими перерывами целых сто лет, и истцы успели два раза умереть и два раза родиться. Слабая сторона дела заключалась в том, что услужливый землемер в пылу усердия замежевал целую башкирскую деревню Бухтармы; с другой стороны, услужливый человек, посредник, перевел своей единоличной властью целую башкирскую волость из вотчинников в припущенники, то есть с надела в тридцать десятин посадил на пятнадцать. Остальные десятины отошли частью к заводам, а частью к мелким землевладельцам. Главное затруднение встречалось в том, что даже приблизительно невозможно было определить те межи и границы, о которых шел спор. В документах они были показаны «от урочища Сухой Пал до березовой рощи», или, еще лучше, «до камня такого-то или старого пня». Ни березовой рощи, ни камня, ни пня давно уже не было и в помине, а где стояло урочище Сухой Пал – каждая сторона доказывала в свою пользу. Разница получалась чуть не в пятьдесят верст. Да и самая деревня Бухтармы успела в течение ста лет выгореть раз десять, и ее наличное население давно превратилось в толпу голодных и жалких нищих.
– Что мы будем делать? – несколько раз спрашивал Привалов хмурившегося Бахарева.
– Теперь решительно ничем нельзя помочь, – отвечал обыкновенно Бахарев, – проклятая опека связала по рукам и по ногам… Вот когда заводы выкрутятся из долгов, тогда совсем другое дело. Можно просто отрезать башкирам их пятнадцать десятин, и конец делу.
– Да, но ведь не все же эти десятины отошли к заводам?
– Сосчитайте, сколько их отошло.
Точно для иллюстрации этого возмутительного дела в Шатровском заводе появилась целая башкирская депутация. Эти дети цветущей Башкирии успели проведать, что на заводы приехал сам барин, и поспешили воспользоваться таким удобным случаем, чтобы еще раз заявить свои права.
Привалова на первый раз сильно покоробило при виде этой степной нищеты, которая нисколько не похожа на ту нищету, какую мы привыкли видеть по русским городам, селам и деревням. Цивилизованная нищета просит если не словами, то своей позой, движением руки, взглядом, наконец – лохмотьями, просит потому, что там есть надежда впереди на что-то. Но здесь совсем другое: эти бронзовые испитые лица с косыми темными глазами глядят на вас с тупым безнадежным отчаянием, движения точно связаны какой-то мертвой апатией, даже в складках рваных азямов чувствовалось это чисто азиатское отчаяние в собственной судьбе. «Такова воля Аллаха…» – вот роковые слова, которые гнездились под меховыми рваными треухами. Какое-то подавляющее величие чувствовалось в этой степной философии, созданной тысячелетиями и красноречиво иллюстрированной событиями последних двухсот лет.