Вообще-то я боялся, что он начнет о своем здоровье расспрашивать. Не начал.
Его сейчас гораздо больше здоровье Насти волнует. Он очень боится, что ребенок погибнет.
Разговор как-то соскользнул на нынешнее устройство жизни. Иннокентий назвал его анархией. Я заметил, что за анархией обычно приходит авторитарное правление. Что, в сущности, очень грустно.
А Иннокентий – сиделец Иннокентий! – сказал, что авторитаризм, возможно, меньшее зло, чем анархия.
Сравнил население страны с глубоководными рыбами. Они, дескать, только и могут жить что под давлением.
Отношу это к количеству выпитого.
Неприятное открытие. За время нашего сидения Иннокентий несколько раз поперхнулся. Явные нарушения глотания, и дело здесь не в горле. Это проблема головного мозга.
[Иннокентий]
Был сегодня у Насти. Чувствует она себя неважно и выглядит так же – бледная, даже зеленая. Никогда ее такой не видел. Сидел у нее до позднего вечера, пока не выпроводили. Во время обеда съел почти всю ее порцию, потому что она есть не могла. По мнению лечащего врача, из-за интоксикации организма.
Еда, прямо скажем, не из “Метрополя”. Вот я думаю: здешние повара ведь не добиваются специально, чтобы обед был таким невкусным, верно? Просто не кладут в него чего-то предусмотренного, проще говоря – воруют. Наши люди. Ничего не могут с собой поделать.
А Гейгер говорит: нельзя на таких давить, ни на каких нельзя. Спорили с ним вчера полночи о преимуществах демократии. Я эти преимущества и без него вижу. Где-то они, может быть, естественны и уместны, а у нас вот никак не могут проявиться. На исторической родине Гейгера, например, могут, а у нас – нет.
Я думаю, всё дело в личной ответственности. Лич-ной. Персональной. Когда ее нет, нужны какие-то внешние меры воздействия. Если у человека, например, проблемы с позвоночником, на него надевают корсет, вещь довольно жесткую. Но она держит тело тогда, когда его не держит позвоночник. Именно так Гейгеру и скажу. Приводил ему морской пример, а теперь приведу медицинский.
[Гейгер]
Осматривал на днях Иннокентия и обратил внимание на то, что руки и ноги у него немного похудели. Причина – уменьшение мышечной массы. Это свидетельствует о проблемах в спинном мозге.
Сегодня делали Иннокентию позитронно-эмиссионную томографию. Радости мало. А почему я, собственно, считал, что дело ограничится головным мозгом? Охлаждение ожидаемо повлияло на весь организм. В том числе и на спинной мозг. Но – как, как именно повлияло? Если бы это понять…
[…]
Сегодня Настю выписали. В ходе лечения ей, оказывается, сделали УЗИ. А при выписке сообщили и главную новость: у нас будет девочка. Дочь. Весь день сегодня об этом думаю. Мне почему-то представлялось, что будет мальчик. Это не значит, что девочка – хуже, просто есть вещи, которые кажутся само собой разумеющимися.
С одной стороны, мальчику я мог бы больше посоветовать, потому что прошел этот непростой путь. С другой стороны, мой путь начинался почти век назад. Имеет ли сейчас какую-то ценность этот опыт – большой вопрос. Так что в смысле опыта то, сын у меня или дочь, большого значения не имеет. Как мужчине мне приятнее, наверное, дочь. Да и всё лучшее в моей жизни, если разобраться, связано с женщинами.
Перечитал сейчас – какие глупости! Понятно ведь, что отвлеченные рассуждения здесь неприменимы. Любят ведь конкретного человека, а не мальчика или девочку. Вот родится этот человек, перестанет быть абстракцией – тогда… А будет ли у меня это тогда?
[…]
Я опять дома. Мы – опять дома! Мы с нашей дочерью: только что узнала, что у нас девочка. Почему они сразу не сказали, что у меня дочь, – боялись сглазить? Не верили в благополучный исход? Или это просто-напросто неистребимая совковая недоброжелательность? Гадать бессмысленно, да, в общем, и неинтересно.
Мне кажется, наша дочь вытащит из этой ямы нас обоих – и его, и меня. Когда мы из больницы ехали в такси, я сказала:
– Платоша, милый, от тебя всецело зависят две дамы. Теперь ты просто не можешь раскисать.
И он даже улыбнулся в ответ, но до того измученно, что я чуть не расплакалась. Уж лучше бы, честное слово, не улыбался. Я прижалась к нему, положила ему на плечо голову, а потом обхватила его руками. Шофер смотрел на нас в зеркало, а мы так и ехали всю дорогу – обнявшись.
[Иннокентий]
Звонил Яшин, сказал, что есть для меня кое-что интересное. Когда я приехал, он принес мне папку с материалами о моем кузене Севе. Пришла она по запросу архива в прокуратуру – глубоко же Яшин копал… Профессионал, я им просто-таки любовался. Бумаги вынимал лист за листом, и как-то так очень ловко. В белых перчатках, сам рыжий. На первом же листе я нашел себя – в списке тех, кого распределили в 13-ю роту. За Севиной подписью. Против двух фамилий там стояла пометка, предписывавшая особую строгость содержания. Одной из этих фамилий была моя. Неужели Севе так хотелось от меня избавиться?
Сколько же мы с ним летали на змее-аэроплане, я на переднем сиденье, он на заднем! Сева ведь и на пересыльном пункте не пересел на переднее: не расстрелял меня, не лишил жизни своею волей. Предоставил мне умереть собственной смертью – если, конечно, смерть от истощения может считаться собственной. Мы бежали, и я сбавлял шаг, потому что видел, что Сева задыхается. Мы шлепали ногами по сырому песку, оскальзываясь, вздымая брызги, а змей величаво летел над морем – иной, недоступной для бега стихией, и вместе с ним летели, казалось, и мы. Когда мы спотыкались, наш аэроплан нырял, но это было почти незаметно, было похоже на то, что он поймал иной воздушный поток.
Как это Сева так оступился, что его аэроплан спикировал вниз? Из документов, принесенных Яшиным, следовало, что в 1937 году мой кузен был расстрелян. О пытках в ходе следствия в бумагах прямо не говорилось, но по отдельным попавшим в протокол возгласам можно было понять, что они были. Возгласам, а главное – особенностям информации, исходившей от Севы неравномерными толчками. Более или менее предметный разговор состоялся только на первом допросе. Остальное – поскольку рассказывать Севе было нечего – выглядело безуспешными попытками угадать желание следователей.
Протоколы, обычно скупые на слова, в этот раз не экономили на деталях. Подробно рассказывалось, что говорил Сева, вымаливая себе жизнь, как громко, по-бабьи рыдал и бросался целовать сапоги следователям. Подвинувшись, очевидно, умом, на последних допросах предлагал отпустить его для освоения пустынных районов Узбекистана. Требовал приехать к нему через десять лет и поесть фруктов в посаженном им саду. Сева описывал следователям, как все они пьют чай в вечерний час, когда уже нет зноя и дышится легко. Судя по подробности записей, Севины речи производили на слушателей большое впечатление. Надо полагать, что следователи, устав от допросов, и сами давно мечтали о тихой садовой жизни. Странным образом и мне от этого чтения становится легче.