Всё это медленно наплывает на нас. Крики и разговоры вокруг стихают. Слышно только цоканье лошадей, запряженных в катафалк. Я впиваюсь в Севины волосы, но он этого не замечает. Пытаюсь представить себе Фролова в гробу – сложенные на груди руки с иконой, бумажный венчик на лбу. Бледен. От губ его запах табака. Аромат последней папиросы, выкуренной благодаря мне.
Мы стоим спиной к Гостиному двору, а мимо нас огромная, как море, толпа течет в сторону Лавры. Море – вязкое, оно обволакивает всё, что встречается на его пути, – вагоны конки, экипажи, фонари. Независимо от своей природы, всё попавшее в этот поток в равной степени неподвижно.
Я наконец спешиваюсь, и мы примыкаем к этой толпе, потому что двигаться можно только в одном направлении – к Никольскому кладбищу. Идем по Невскому – мимо Екатерининского сада, по Аничкову мосту, по Знаменской площади – ну, и доходим, стало быть, до Лавры. Не понимаю, почему на Никольском кладбище я до сих пор не посетил могилу авиатора Фролова.
Такая вот картинка. Времени года не помню. На Невском – если нет, конечно же, снега – времени года и не понять. Деревьев тут почти не найдешь, а одеваются все как-то невнятно, без оглядки на сезон. Да и сезонов здесь, если всерьез разбираться, нет. Есть время зимнее и незимнее, а всё прочее в наших краях отсутствует.
[Настя]
На днях Платоша сказал, что нам нужно бы обвенчаться. Я-то поняла, что это значит. Он хочет перевести наши отношения в область вечности. Считает, что времени доверять уже нельзя. Что его дни сочтены. Прямо этого не говорит, но из отдельных фраз, брошенных им в разных обстоятельствах, составилась такая как бы мозаика. Ее вижу только я, потому что общаюсь с ним постоянно. Ну, может быть, еще Гейгер. Да, конечно, Гейгер.
Он, хотя об этом предложении не знает, общее Платошино состояние чувствует хорошо. А я чувствую Гейгера. Он страдает, думаю, не меньше нас, но никаких бесед о болезни не ведет – ни с Платошей, ни со мной. Я ждала от него слов утешения, но не дождалась. Меня это сначала сильно цепляло, а потом я поняла, в чем дело. Гейгер – человек рациональный и одновременно по-немецки честный. Он не знает, что происходит с Платошей, и оттого не находит слов утешения. Я думаю, утешение, не основанное на фактах, ему кажется не только бессмысленным, но и безнравственным. И в этом он сильно заблуждается.
Платоша, кстати, тоже ничего не говорит – по другим причинам. Он мужественный человек и предпочитает всё носить в себе. Боится меня травмировать. Гейгера он травмировать не боится, но тут оба сходятся на том, что обсуждать непонятное нет смысла. И все молчат. Когда я пытаюсь об этом заговаривать, меня ни один из них не поддерживает.
Да, звонил тут Желтков, поздравлял Платошу с “Человеком года”. Я Платоше жестами показываю: пригласи парня на чай, он это любит. Не пригласил.
[Иннокентий]
На этой неделе два раза Желтков звонил – один раз при Насте, другой – без нее. Про тот, что без, я ей ничего не говорил. Он тогда сказал, что у него для меня есть интересный политический проект. Что я, как человек старой закалки (это он азот имеет в виду?), мог бы быть полезен… Я не дал ему договорить. Сказал, что прежде всего я – человек неполитический.
– Но вы же, – возразил он, – даже не выслушали суть моего проекта!
– Так вот и хорошо, что не выслушал. Вдруг это государственная тайна, и я, отказавшись, буду с ней жить.
– Ну, прямо уж тайна, – буркнул Желтков. – Ладно, обойдемся без проектов. Будем лучше чай пить, верно?
Он расхохотался своим прежним смехом – как во время чаепития.
Почему Настя считает этот смех искренним?
[Настя]
Сегодня Платоша поехал к Гейгеру в клинику на очередной анализ крови, а я пошла в Князь-Владимирский собор. Шла через парк, который, говорят, прежде был церковным кладбищем. На дорожках то тут, то там, не сплошным еще ковром – листья кленов и тополей. Я вдруг осознала, что уже начало осени. Такое легкое, не обвальное пока увядание.
До этого мы ходили в собор вдвоем, а тут я шла одна, и у меня сжалось что-то внутри. Неужели настанет день, когда я сюда буду одна ходить? Если бы только эти мысли, я бы смогла их как-то отогнать, но тут ведь еще выяснилось, что осень: какой-то всеобщий уход. Когда проходила у церковных ворот мимо нищих, они ко мне даже не приставали, просто взглядом проводили – такой у меня, получается, был вид.
Шла вечерняя служба – не знаю, как она правильно называется. Храм в полумраке, освещался только свечами. Войдя, я направилась в левый придел, где икона святого великомученика и целителя Пантелеимона. У иконы висела молитва ему, я ее прочла. А потом прижалась лбом к стеклу иконы и стояла так долго. Я рассказывала Пантелеимону о Платоше. О том, сколько он в жизни страдал и мучился, но главное – о том, что сейчас мы ждем ребенка. Рядом со мной к иконе прикладывались люди, стекло под моим лбом перестало быть прохладным, а я все рассказывала и рассказывала. Беззвучно шевелила губами. Тепло нагретого мной стекла превращалось для меня в тепло Пантелеимона. До меня доносились негромкие молитвы, и от этого мне было спокойно.
Потом стояла у Спаса, у иконы “Всех скорбящих радость”. Никогда у меня раньше не было такой беседы, а сейчас вот получилась. Это была настоящая беседа, хотя говорила только я. Ответом мне была надежда, которая приходила на смену отчаянию. Особая радость скорбящей.
Домой я вернулась позже Платоши. Когда он спросил, где я была, я рассказала ему, хотя первоначально не собиралась. Я боялась, что рассказ о церкви откроет ему, насколько серьезным мне кажется его состояние. Боялась, что это может его окончательно добить. Но я даже не догадывалась, что в меня войдет такая радость и что я смогу ею поделиться.
Он мне сказал:
– Ты вся светишься. Я боюсь, что, если дела мои пойдут не так, этот твой свет превратится во что-то противоположное.
Такого, честно говоря, не ожидала.
– Ты предлагаешь мне просить за тебя и не верить, что это может сбыться? А помнишь, у Чехова где-то про попа, который, идя просить о дожде, берет с собой зонтик?
– Вот не надо зонтика. Просто проси.
Поцеловал меня в лоб. Он не прав. Не прав!
[Иннокентий]
За Настей приехала “Скорая”. Несколько дней она жаловалась на тяжесть в животе, но не позволяла вызвать врача, а сегодня всё ухудшилось, так что пришлось вызвать. Хорошо, врачей упросили, чтобы ее везли в Невский роддом, где она наблюдалась с начала беременности. Не понимаю, почему я, дурак, раньше не настоял на больнице… Понимаю, конечно. Ей страшно было оставлять меня одного. И мне страшно – оставаться. Вот только чего теперь ждать? При одной мысли об этом дурно становится. Ведь должен был настоять. Взять за руку и отвезти в больницу.
Мы когда с ней в роддом приехали, мне совсем тошно было. Я попросился было к ней в палату, посидеть рядом – куда там! Что ж вы, милый, так поздно приехали – ночь на дворе! Как будто мы выбирали, когда приезжать… Меня дальше приемного покоя не пустили. А Настю на каталке увезли в палату. Такое это тягостное зрелище, когда близкого человека на каталке увозят. Ох.