Он обнял меня. Прижался губами к переносице. Прошептал:
– Конечно. Я занимаюсь этим всю жизнь.
[Иннокентий]
Настя рассказала мне о результатах МРТ. Лучше произносить все три слова – магнитно-резонансная томография, – потому что аббревиатура звучит страшновато. Как, впрочем, и результаты обследования.
Сегодня ездил на Серафимовское кладбище. Из архивного описания я знал, что могила Остапчука находится совсем рядом с кладбищенской церковью. Нашел без труда: надпись Per aspera ad astra бросалась в глаза издалека. На побуревшем камне она была недавно обновлена той же краской, которой красили ограду. Интересно, что из массы всего рассказанного Остапчуком в тот памятный день как раз о звездах речь и не шла. День нашей встречи, ставший днем прощания.
Я ведь тогда еще подумал: вот, мы видимся с ним в последний раз, и этого оказалось достаточно, чтобы встреча запомнилась. Не то чтобы общение с Остапчуком произвело на меня огромное впечатление – огромна была мысль о том, что прощаемся мы навсегда. Она не помещалась в голове и была страшна, потому что потеря всякого человека и всякой вещи является частью смерти. Которая есть потеря всего.
Здесь, на Серафимовском кладбище, я неожиданно вижу Остапчука собственной персоной, разливающего самогон по кружкам. Сотканный из противоречий, он морщится от сивушного духа и в то же время радостно приветствует его. Остапчук гол по пояс, он снял свой китель, потому что бережет и не хочет трепать по пустякам. Сидит на цоколе своей могилы и, закрыв пальцами нос (крепкая вещь-то), задрав подбородок, принимает напиток внутрь. Я слежу за тем, как ходит кадык Остапчука.
Теперь моя очередь: я достаю припасенную водку и наливаю ее в серебряные, взятые из дому, рюмки – в 1921-м такой роскоши не было, но тем лучше для нас обоих. Мы пьем, потому что это приличествует месту (не щиты же нам здесь сколачивать), да и давно мне, по правде говоря, хотелось выпить с Остапчуком. Он в двух метрах от меня – пусть не рядом, пусть под землей, – но он здесь. Думаю, что на этот раз в кителе или еще в чем-нибудь торжественном, если, конечно, в последний момент не пожалел это надеть: в земле поскольку всё страшно портится.
В присутствии Остапчука мне не так страшно. Я с моим жутким МРТ все-таки, в отличие от него, живой и, возможно, поживу еще какое-то время. Я способен перемещаться, ехать, например, по улице Савушкина в трамвае до кладбищенских ворот, купить водку, то да се, а главное – уйти отсюда, с кладбища, живым. В отличие от того же Остапчука, лежащего под красивой надписью днем и ночью. Ночью – в холодном свете звезд, к которым, если верить надписи, он так стремился по месту службы.
Суббота [Настя]
Вчера Платоша пришел пьяный. Спрашиваю:
– Где это, если не секрет, ты пил?
– Не секрет, радость моя. На Серафимовском кладбище, с Остапчуком.
– А кто такой Остапчук?
– Остапчук, радость моя, покойник.
Поцеловал меня, а затем еще часа полтора сидел за компьютером.
[Гейгер]
Я очень мало понимаю в происходящем.
Я не способен на него повлиять.
Мне страшно.
Сегодня приснилось, что на огромной скорости несется автомобиль. А за рулем автомобиля – я. Только незадача в том, что руля-то, собственно, нет. Нет даже тормозов. Чтобы понять этот сон, не нужен толкователь.
Да, я знаю, что затухание клеток – результат длительного переохлаждения. Только это мало что дает. У меня нет ответа на вопрос, как именно всё происходит.
Почему деградация клеток началась только спустя полгода? Ведь если клетка повреждена, логично предположить, что она изначально не “проснется”. Но ведь проснулась же и полгода прекрасно бодрствовала!
А если допустить, что деградация началась сразу же и сейчас попросту приняла обвальный характер? Да нет, не было этого: Иннокентий находился под тщательнейшим контролем.
Можно было бы подумать, что мы изменили методы реабилитации и спровоцировали затухание клеток. Но методы не менялись. Не менялись они!
Мозги закипают.
[Настя]
Платошу признали человеком года по версии журнала “Время”. И название журнала для него подходящее, и титул симпатичный, а радости, понятно, никакой. Еще неделю назад радовались бы, отмечание бы устроили, эх…
Смотрит на нас Платоша с журнальной обложки, а заодно – со всех билбордов и рекламных тумб: реклама у “Времени” – супер. Они там отличную нашли фотографию: объект о съемке явно не знает, с кем-то говорит, улыбается. Фотография, конечно, черно-белая, и освещение потрясающе выставлено, а самое симпатичное на ней – морщинки, возникающие при улыбке. Платоша там как киноартист.
У всякого киоска невольно замедляю шаг. Хорош. Ох, хорош! И думаю: не может с ним, с таким, ничего случиться. Ну, есть ведь какая-то логика в событиях! Одно дело – старец с тусклым взглядом, истрепанный жизнью, а тут – такой с виду плейбой (никто ведь не знает, что он не плейбой), такой весь тебе Брэд Питт – как же, спрашивается, это всё может соединяться с “затуханием клеток”?
[Иннокентий]
Сначала читал “Робинзона Крузо”, а затем – Евангелие, притчу о блудном сыне.
Я как-то сказал Насте, что милость выше справедливости. А сейчас подумал: не милость – любовь. Выше справедливости – любовь.
[Гейгер]
Заехал после работы к Иннокентию.
Он был один дома. После грустных известий о его состоянии мы впервые виделись наедине.
В присутствии Насти было легче. Она не дает повиснуть молчанию, sprachfreudiges Mädchen
[12]
.
А тут мы половину времени молчали. Ни он, ни я не хотели говорить о результатах исследований.
[Иннокентий]
Невский. Похороны авиатора Фролова. Мы с Севой пришли проводить в последний путь этого смелого человека. Мои родители тоже скорбят об авиаторе, но – дома. Не пошли, чтобы не плакать на людях, – знали, что не удержатся. А мы с Севой – ничего, плачем. Я, двенадцатилетний, не стесняясь сижу у него на плечах, чтобы хоть что-то увидеть, – так многие сидят. Договорились, что потом я посажу его на плечи, но как-то не сложилось. Забылось. Руки мои под Севиным подбородком сведены в замок, и я чувствую, как на них падают Севины слезы.
Вот показывается траурная процессия и в который, кажется, раз проезжает мимо нас. Я так жадно в нее всматриваюсь и так часто впоследствии прокручиваю это зрелище в памяти, что в моем сознании оно остается многократным. Будто в обратной съемке, процессия спешно возвращается к началу Невского и вновь начинает свое величавое движение вперед.
Первыми идут офицеры с крестом, хоругвями и венками. Крест в центре, хоругви по бокам, венки – сзади. За ними маршируют две колонны, несущие ордена и медали погибшего. И вот, наконец, катафалк с высоким балдахином, возвышающимся над всей процессией. Под балдахином закрытый гроб. В гробу дорогой всем нам покойник. Икар, как написано на одном из венков.