Я отдал бы все на свете, чтобы не входить в этот зал, не выступать свидетелем. Я не стал оправдываться на суде. Молодая женщина сидела тут же, в первом ряду. Я бросил на нее беглый взгляд и не узнал. Сейчас она выглядела моложе, почти девочкой. Она неподвижно сидела на скамье, ее лицо было ясно видно в резком свете неоновой лампы. Маленький рот, плотно сомкнутые губы, гладкое лицо, – казалось, ее кожу натянул тугой черный пучок на затылке. Кто-то зачитывал по-английски ее показания, но она по-прежнему не двигалась. Четверо военных сидели на другой скамье, в нескольких метрах от нее, и тоже не шевелились. И не смотрели ни на кого в зале, упершись глазами в стену напротив, где сидел на возвышении судья. Они-то как раз, на мой взгляд, постарели и обрюзгли, а их лица приняли землистый оттенок, как у всех заключенных.
Я ничего не рассказывал об этом Мэри. Когда я встретился с ней в отеле «Ориенталь», она спросила меня, чем я занимался после армии. Я ответил: «Ничем… Разъезжал по свету, вот и все». Она больше не задавала вопросов, да мне и духу бы не хватило сказать ей правду: «Меня приговорили к тюремному сроку за то, что я был свидетелем преступления и не сделал ничего, чтобы ему помешать».
Мне хотелось жить с Мэри, путешествовать вместе с ней, слушать, как она поет, владеть ее телом и разделять ее жизнь. Но скажи я ей правду, она бы меня прогнала. Я прожил с ней целый год до приезда на этот остров. И в один прекрасный день она решила войти в море. Я так ничего и не понял. Мы жили на отшибе. Нас никто не знал, и никто не мог ей рассказать. Может, она просто-напросто повредилась в уме, другого объяснения ее поступку я не нахожу. Она дала волнам унести себя в бездну. А ведь она великолепно плавала. В Соединенных Штатах, когда ей было шестнадцать лет, ее отобрали для участия в Олимпийских играх в Мельбурне. Ее звали Фаррелл, Мэри Сонг Фаррелл. Сонг – потому что под этим именем ее отдали приемным родителям. Может быть, так звали ее родную мать – Сонг. Или потому, что она пела
[8]
, не знаю. А может, я сам задним числом сочинил всю эту историю.
Я сочиняю не для других – они меня не интересуют. Я не из тех, кто обожает рассказывать свою жизнь собутыльникам в барах. И я не знаком с теми людьми из Арканзаса, с Фарреллами. С фермерами. У них Мэри научилась ухаживать за скотом, чинить мотоцикл, водить трактор. А потом, в один прекрасный день, когда ей стукнуло восемнадцать, сбежала, чтобы жить в других местах, чтобы петь. Это было ее настоящее призвание. И у нее началась совсем другая жизнь, она больше так и не вернулась на ферму. Когда она сгинула в море, я попытался разыскать ее приемных родителей, написал письмо в администрацию округа
[9]
, чтобы узнать их адрес. Но так и не получил ответа.
Я познакомился с Мэри, когда ей было около сорока лет, но выглядела она много моложе. А мне было двадцать восемь. И я только что вышел из тюрьмы.
Буря наделяет меня своей яростью. Мне нужны ее птичьи вскрики, ее шумное могучее дыхание. Именно ради бури я и вернулся на этот остров. Стоит ей разразиться, как все замирает: люди укрываются в домах, захлопывают ставни и баррикадируют двери, сидят, скорчившись в своих скорлупках, в своих панцирях. Исчезают и туристы с их белесыми лицами, пляжными позами и прочими кривляньями. Девушки в мини-шортах на велосипедах, парни на квадроциклах, в очках «Polaroid», с рюкзаками и фотоаппаратами, все они вернулись в город, в свои кондоминиумы, в свои страны, где никогда не бывает бурь.
А островитяне – те «уходят в подполье». Они играют в карты или пьют пиво, сидя на полу, в четырех стенах, при запотевших окнах. Лампочки нервно мигают – похоже, электричество вот-вот вырубится совсем. И тогда магазинные холодильники начнут испускать желтую, как моча, воду; засоленная рыба разморозится, и у нее вытекут глаза; плитки шоколада-гляссе растают в своих обертках. А я вернулся сюда именно ради бури. Тут я снова чувствую себя как на войне, где царил его величество Случай, где я наблюдал паническое отступление войск, слушал неразборчивые приказы, изрыгаемые громкоговорителями. Я иду вспять по времени, переписываю начисто свою жизнь. Мне хотелось бы вновь очутиться на пороге дома в Хюэ и посмотреть на происходящее – так, чтобы мой взгляд остановил время, вызвал смятение, спас женщину от ее палачей. Но нет, прошлое уже не вытравишь из памяти. Остров выносит свой приговор: искупление невозможно. Как невозможно хоть что-нибудь изменить. Остров – последняя пристань, последняя остановка на пороге небытия. Вот почему я сюда и вернулся. Не для того, чтобы встретиться с прошлым, не для того, чтобы по-собачьи разнюхивать след. Но для того, чтобы окончательно убедиться, что я никогда ничего не узнаю. И чтобы буря стерла все дотла, ибо море – единственная непреложная истина.
Мое имя – Джун. Моя мать – женщина моря. Отца у меня нет. Мать зовут Джулией, у нее есть и другое имя, не христианское, но она не хочет, чтобы я его называла. Когда я родилась, мой отец давно уже бросил мать. Она подыскивала для меня имя; ее деда звали Чжун, это китайское имя, так как он был родом из Китая, и вот она назвала меня Джун, тем более что по-американски это означает «июнь», а я была зачата именно в этом месяце. Я рослая, и кожа у меня смуглая; семья моей матери прокляла меня за то, что я незаконнорожденная. Тогда мать увезла меня с собой, и мы с ней поселились на этом острове. Когда я сюда приехала, мне было четыре года, и у меня стерлось из памяти это путешествие и все, что было до него; помню только, что мы сели на пароход, шел дождь и у меня за спиной был очень тяжелый рюкзак, в который мать спрятала все свои украшения и другие ценные вещи, чтобы сохранить их в целости, – она думала, что вряд ли кто-нибудь польстится на рюкзак четырехлетней девочки. Позже она продала бо́льшую часть драгоценностей, от них остались только пара золотых сережек и ожерелье, то ли золотое, то ли просто позолоченное. Я помню, что над морем шел дождь. И кажется, я плакала. А может, мое лицо просто было мокрым из-за дождя, так что волосы прилипали к губам. Впоследствии я еще долго верила, что, когда идет дождь, это плачет небо. Но я теперь больше никогда не плачу.
Моя мать не настоящая женщина моря; я хочу сказать, не как здешние хэнё – ныряльщицы, которые занимаются этим ремеслом с детства и похожи на грузных черных китов, особенно когда они выходят из воды, пошатываясь и еле переставляя старые тощие ноги. А моя мать еще молодая, тоненькая и очень красивая, у нее прекрасные гладкие волосы и лицо почти без морщин, вот только руки из-за сбора моллюсков теперь красные, с обломанными ногтями. Моя мать нездешняя. Она родилась в столице и была студенткой, когда забеременела мной. Мой отец бросил ее и уехал неведомо куда, потому что не хотел ребенка, и моя мать решила скрыть свою беременность; не желая позорить семью, она перебралась в провинцию, в сельскую местность. Чем только она ни занималась, чтобы заработать на жизнь, – была подсобницей на утиной ферме, мыла посуду и туалеты в ресторанах. Потом, когда я была еще грудной, перебиралась вместе со мной из города в город и вот однажды, где-то на юге, услыхала об этом острове, села на пароход и приехала сюда. Сперва она работала в ресторанах, потом купила себе маску и комбинезон для ныряния и начала собирать морские ушки.