— А заодно и ребенка погубите, да не простого, а вон какого?
— покачала головой она, и Данила осекся. — Ах, сердечный мой друг, я чаяла
по-иному, да не захотел Господь… Только не думайте, что я распутная.
— Вы святая, — прошептал Фондорин. По его лицу текли слезы,
и он их не вытирал.
— Нет, я не святая, — вроде как даже обиделась Павлина. — И
я вам это намерена доказать, сей же час. Чего теперь жеманничать? Не для него
же беречься…
Она не договорила, взглянула на Митю.
— Митюшенька, кутенька… — Смутилась, поправилась. — Дмитрий,
дружочек, оставь нас, пожалуйста, с Данилой Ларионовичем. Нам нужно поговорить.
Ага, оставь. А куда идти-то? Назад, к Еремею Умбертовичу?
Только о себе думают!
Митя вышел из библиотеки, притворил дверь.
Лакей гасил свечи в стенных канделябрах, оставлял гореть по
одной. Потом вышел в соседнюю комнату, дверь затворил. Такое, видно, в доме
было заведение — к ночи двери в анфиладе прикрывать. Должно быть, из-за ночных
сквозняков, предположил Митя.
Пристроился к лакею, переходил за ним из залы в залу. При
живом человеке всё покойней.
В столовой, где сходились поперечные анфилады, повстречали
другого лакея, который о визите Метастазио объявлял.
— Что тот господин? — боязливо спросил Митя. — Всё в салоне?
— Уехали, — ответил служитель. Как гора с плеч свалилась!
Дальше пошел уже без опаски. Надо было на Давыда Петровича посмотреть — что он?
Князь сидел в салоне один, пристально смотрел на огонь.
Свечи на столе были загашены, но зато под потолком сияла
огромная люстра — свечей, пожалуй, на сто, и от этого в комнате сделалось
светло, нестрашно.
— А-а, ты, — рассеянно взглянул на мальчика Долгорукой. —
Напугался чужого? Он с тобой только поздороваться хотел, он не злой вовсе.
Расспрашивал про тебя, понравился ты ему. Ну иди сюда, иди.
Взял Митю за плечи, ласково улыбнулся.
— Как Павлиночка тебя любит, будто родного сыночка. И то,
вон ты какой славный. А хочешь в большом пребольшом доме жить, много больше
моего? У тебя там всё будет: и игрушки, какие пожелаешь, и настоящие лошадки. А
захочешь — даже живой слон. Знаешь, что такое слон? Здоровущая такая свинья, с
карету вышиной, вот с такими ушами, с длиннющим пятаком. — Он смешно оттопырил
уши, потом потянул себя за нос. — Как затрубит: у-у-у! Хочешь такого?
— Да, я видел слона, его по Миллионной улице водили, —
сказал Митя обыкновенными словами, без младенчества. Чего теперь таиться?
Но князь перемены в речи отрока не заметил — был
сосредоточен на другом.
— Ну вот и умник, всё знаешь. Ежели тебя Павлиночка спросит
(а она может, потому что у женщин это бывает, о важном у дитяти спрашивать):
«Скажи, Митюша, менять мне свою жизнь иль нет?» Или, к примеру:
«Ехать мне к одному человеку или не ехать?» Ты ей обязательно
ответь: менять, мол, и ехать. Обещаешь?
«Зря распинаетесь, сударь. Без вас уже решилось», — хотел
сказать ему на это Митридат, но не стал. Пусть не радуется раньше времени.
— Обещай, будь золотой мальчик. — Князь погладил его по
стриженой голове. — Э, братец. Гляди: макушку мелом запачкал. Дай потру.
Полез в карман за платком, а Митя ему:
— Не трудитесь, ваше сиятельство. Это не мел, а седина,
изъян природной пигментации.
Нарочно выразился позаковыристей, чтоб у Давыда Петровича
отвисла челюсть.
Ждал эффекта, но все же не столь сильного. Челюсть у
Долгорукого не только отвисла, но еще и задрожала. Мало того — губернатор
вскочил с кресла и попятился, да еще залепетал околесицу:
— Нет! Невозможно! Нет! Почему именно я? Я не смогу… Но
долг…
Пожалуй, изумление было чрезмерным. Митя уставился на
остолбеневшего князя и вдруг почувствовал, как по коже пробегает ознобная жуть.
Этот особенный взгляд, исполненный ужаса и отвращения, он
уже видел, причем дважды: в новгородской гостинице и в Солнцеграде.
Неужто снова чадоблуд или безумец?
Сейчас как накинется, как станет душить!
Митя отпрянул к двери.
— Постой! — захромал за ним губернатор, пытаясь изобразить
умильную улыбку. — Погоди, я должен тебе что-то показать…
«Ничего, я отсюда посмотрю», — хотел ответить Митя, но
стоило ему открыть рот, как Долгорукой замахал руками:
— Молчи! Молчи! Не стану слушать! Не велено!
И уже больше не прикидывался добреньким, занес для удара трость.
Толкнув приоткрытую дверь, Митя шмыгнул в соседнее помещение
и быстро перебежал к следующей двери, отчаянно крича:
— Данила! Дани-ила-а! Высоченная, в полторы сажени, дверь
была хоть и не запертой, но плотно закрытой. Он повис на ручке всем телом,
только тогда тяжелая створка подалась.
Пока сражался с сими вратами, Давыд Петрович, припадая на
подагрическую ногу, подобрался совсем близко… Чуть-чуть не поспел ухватить за
воротник.
В следующей комнате повторилось то же самое: сначала Митя
оторвался от преследователя, потом замешкался, открывая дверь, и едва не был
настигнут.
Не переставая звать Данилу, злосчастный беглец забирался все
дальше по нескончаемой анфиладе, уже потеряв счет комнатам и дверям. А потом,
уже знал он, будет вот что: очередная комната окажется слишком маленькой, и
хромой успеет догнать свою жертву.
— Стой же ты! — шипел Давыд Петрович, охая от боли и по
временам пробуя скакать на одной ноге. — Куда?
В оружейной, где на пестрых коврах висели кривые сабли и
ятаганы, попалась живая душа — лакей, надраивавший мелом круглый пупырчатый
щит.
— Спасите! — бросился к нему Митя. — Убивают!
Но тут в проеме возник хозяин. Он цыкнул, и слугу как ветром
сдуло. Больше Мите никто из челяди не встречался. Попрятались, что ли?
Где же Данила? Ужель не слышит зова? Кричать больше не было
мочи, дыхания хватало лишь на рывок через пустое пространство, чтоб потом
повиснуть на рукояти, моля Господа только об одном: пусть следующее помещение
окажется не слишком тесным.
Однако погибель таилась не там, где он ждал.