Явившись на ДЭФ в первый раз, Регина надела скромное платье в цветочек и не надела чулки. Толстый стражник в воротах позвонил наверх, в контору герра Шиндлера, и она увидела, что он рассматривает ее через окно. Она не произвела на него никакого впечатления – обыкновенная дешевая девчонка с одной из соседних фабрик. Как и все, жившие по поддельным документам, она испытывала постоянный страх, что кому-то из недоброжелательно настроенных поляков бросится в глаза ее еврейство. Этому толстяку она явно не понравилась…
Охранник вернулся и отрицательно покачал головой: «Он не может принять вас».
Во дворе завода виднелся блестящий капот «БМВ», который мог принадлежать только герру Шиндлеру. Все ясно – он на месте, но не хочет принимать посетительницу, которая позволила себе явиться без чулок.
Регина удалилась, с трудом сдерживаясь, чтобы не пуститься в бегство. Во всяком случае, сегодня ей не придется излагать герру Шиндлеру признание, о котором ей было страшно подумать даже во сне.
Лишь через неделю у нее опять выдалось свободное время. Она провела не меньше половины дня, продумывая свой внешний облик и манеры. Приняв ванну, она натянула чулки, купленные на черном рынке. У одной из своих немногочисленных подруг – арийка только по документам, она не могла себе позволить много знакомств – она одолжила блузку. У нее была великолепная жакетка, а еще она купила шляпку из лакированной соломки с вуалеткой. Она продуманно наложила косметику, создав образ женщины, жизни которой ничего не угрожает. И увидела себя в зеркале такой, какой была до войны, элегантную краковянку экзотического смешения кровей: отец – венгерский бизнесмен, а мать – из Рио-де-Жанейро…
Как она и надеялась, поляк у ворот не узнал ее. Пропустив посетительницу, он позвонил Клоновской, секретарше герра директора, которая соединила его с самим. «Герр директор, – сказал поляк, – тут, внизу, ждет дама, которая хочет увидеть вас по важному делу». Герр Шиндлер изъявил желание уточнить подробности. «Очень изысканно одетая молодая дама, – сказал поляк и затем, утвердительно кивнув в ее сторону, добавил: – и симпатичная». И словно он сгорал от желания поскорее увидеть ее или она могла раствориться в приемной, Шиндлер встретил ее уже на лестнице.
Он улыбнулся, убедившись, что не знает ее.
– Я весьма польщен встречей, фрау Родригес…
Она поняла, что Шиндлер неравнодушен к красивым женщинам, в его манерах было что-то детское, и в то же время чувствовалась немалая искушенность. Жестом актера, любимца публики и женщин, он дал ей понять, что она должна проследовать за ним наверх.
Она хочет побеседовать с ним в доверительной обстановке, с глазу на глаз? Конечно же, он готов ее выслушать!
Он провел ее мимо Клоновской, и та спокойно восприняла визит смуглой красотки: он мог означать что угодно – и черный рынок, и дела с валютой. Девушка могла быть даже принарядившейся партизанкой. Меньше всего здесь мотивом могла, по мнению секретарши, послужить страсть. Во всяком случае, столь неглупая девушка, как Клоновска, и не думала, что может безраздельно владеть Оскаром, да и он, надо признать, не претендовал на безраздельное обладание ею.
В кабинете Шиндлер предложил Регине стул, а сам уселся за письменный стол под ритуальным портретом Фюрера.
Не желает ли дама сигарету? Может быть, перно или виски?
«Нет, – ответила она, – но он, разумеется, может выпить». Он наполнил свой бокал. «Так что же это за серьезное дело?» – спросил он, уже без той преувеличенной любезности, с какой он встретил ее на лестнице. Да и она переменилась, как только захлопнулась дверь кабинета. Он быстро сообразил, что дело, приведшее ее сюда, достаточно серьезно. Она подалась вперед. На секунду все это показалось ей даже забавным – ей, чей отец уплатил пятьдесят тысяч злотых за арийские документы, предстояло выложить всю правду о себе полуироничному-полуозадаченному судетскому немцу с бокалом коньяка в руке.
– Я должна сказать вам, герр Шиндлер… Я – не польская арийка. Моя настоящая фамилия Перельман. Мои родители в Плачуве. Они говорят, и я верю им, что оказаться на «Эмалии» – примерно то же самое, что получить Lebenskarte – право на жизнь. У меня нет ничего, что бы я могла предложить вам. Я даже одежду одолжила, чтобы проникнуть на вашу фабрику. Но не могли бы вы взять их сюда просто так, потому что я об этом прошу?
Герр Шиндлер отставил бокал и поднялся.
– То, что вы предлагаете, фройляйн, противозаконно. Здесь, в Заблоче, у меня фабрика, и единственное, что меня интересует, когда я набираю персонал: есть или нет у человека необходимые навыки. Если вы соблаговолите оставить мне ваши арийское имя и адрес, возможно, я напишу вам как-нибудь и сообщу, нуждаюсь ли я в услугах ваших родителей. Но ни теперь, и ни на каких других условиях.
– Но они не квалифицированные рабочие, – горестно возразила фройляйн Перельман. – Мой отец торговец…
– Нам могут пригодиться и служащие, – заявил герр Шиндлер. – Хотя предпочтительнее рабочие профессии.
Полуослепшая от слез, она написала свое вымышленное имя и настоящий адрес. Он может воспользоваться ими когда и как захочет.
И только на улице она опомнилась и воспряла духом. Шиндлер мог подумать, что она провокатор, что она подослана, чтобы поймать его в ловушку. Понятно, почему он был холоден, почему не было ни тени сочувствия в его глазах, когда он выставил ее из своего кабинета.
Примерно через месяц господин и госпожа Перельманы перебрались из Плачува на «Эмалию» в составе новой бригады из тридцати человек.
Иногда Регина бродила по Липовой улице и, улучив момент и подкупив стражу, проникала на фабрику. Ее отец замешивал эмаль, разгребал уголь, убирал мусор.
– Но он снова заговорил, – шептала госпожа Перельман своей дочери. – В Плачуве он не вымолвил ни слова.
Несмотря на насквозь продуваемые бараки, холод и тяжелый труд, на «Эмалии» витал стойкий дух защищенности, здесь восстанавливалось хрупкое доверие между людьми, ощущалась кратковременная, но все же стабильность – здесь было то, о чем Регина, живя по поддельным бумагам в угрюмом Кракове, и мечтать не могла посреди творящегося безумия.
Фройляйн Перельман не осложняла жизнь герру Шиндлеру, забрасывая его офис благодарностями и экспансивными письмами. Но каждый раз, проходя мимо желтых ворот ДЭФа, она испытывала ни с чем не сравнимую, истинную зависть к тем, кто находился за ними.
Следующим ярким эпизодом можно назвать перевод из Плачува на «Эмалию» раввина Менаши Левертова, скрывавшегося под видом токаря. Левертов был начинающим городским рабби, юным и чернобородым. Он был куда более либерален, нежели его коллеги из многочисленных польских Shtelts — тех, кто свято верил в неоспоримое превосходство Шаббата над всем, в том числе и жизнью. Тех, кого в 1942–1943 годах расстреливали сотнями по пятницам в лагерях принудительного труда, разбросанных по всей Польше, за то, что они отказывались работать в Шаббат. Но Леверт был из тех людей, что и в годы мира учили свою паству: господь настолько же удовлетворен упорством благочестивых, насколько он благосклонен к гибкости здравомыслящих.