Голос его победно звенел. А мне в голову лезла всякая глупость на тему «Дома, который построил Джек»: а это веселая птица-синица… лягнувшая старого пса без хвоста, который за шиворот треплет кота, который зачем-то ворует пшеницу… Неужели же мы проделали весь этот путь до перевала в горах Пинда только затем, чтобы кого-то умертвить?
– Поздравляю, – сказала я, пожав плечами, и достала губную помаду: женщина я или нет, в конце концов?
На стене за прилавком висело маленькое треснутое зеркало. Мужчины восхищенно за мной наблюдали. Я обеспечила себе особое положение. Не нужно было ничего говорить – я и так знала: когда настанет время укладываться спать, мне отведут чулан, одеяла рассортируют и лучшие отложат для меня. Греки поклонялись Гее еще до рождения Зевса.
– Этот коротышка понимает по-итальянски, – сообщил мне Стивен, когда все уселись ужинать: яичница на оливковом масле и сардины из банки. – Он во время войны был в плену, в лагере. По его словам, лесорубы уже свернули работу и спустились на зиму вниз, но один парень пока еще пасет коз над линией леса, в паре сотен футов отсюда вверх по горе, – так вот он якобы знает про серн абсолютно все. Иногда наведывается сюда по вечерам. Возможно, и сегодня заглянет.
Я перевела взгляд на наших новых знакомых. Повар вернулся к своим кастрюлям и сковородкам, а хозяин лавки теперь исполнял роль цирюльника – брил одноглазого шофера. Тот вальяжно откинулся на стуле: на плечах полотенце, лицо в мыльной пене, бельмо доверчиво обращено к широкоплечему, улыбчивому хозяину, который склонился над ним с раскрытой бритвой в руке. Сквозь потрескиванье радиоприемника доносилась музыка – какая-то латиноамериканская мелодия. В горах Пинда, на безвестном перевале! Хотя в таком месте ничему нельзя удивляться.
Пока я выскребала ложкой из блюдца остатки сливок, которыми нас угостили на десерт, Стивен взял карандаш и принялся рисовать голову серны, прямо на голых досках стола. Хозяин, а за ним и наш свежевыбритый одноглазый шофер придвинулись поближе и стали смотреть. Где-то вдалеке раздался собачий лай, но никто не обратил на это внимания: мужчины следили за тем, что рисует Стивен. Я встала и пошла к двери. Перед ужином я немного осмотрелась на местности и выяснила, что сразу за дорогой бежит и стекает в ущелье горный ручей и там можно умыться. В темноте я пересекла посыпанную гравием площадку и спустилась к ручью. Вчера вечером – полумесяц над Парфеноном, сегодня – строй высокогорных буков, еще на семь тысяч футов ближе к звездам. Все стихло; немногие сохранившиеся на ветках листья не шевелились. Небо здесь казалось необъятнее, чем дома, в Англии.
Я умылась водой из ручья и снова услыхала собачий лай. Я вскинула глаза туда, где над бревенчатой хижиной виднелось неширокое плато, доходившее до края ущелья. В темноте я уловила там какое-то движение. Я вытерла руки о свитер и, перейдя дорогу, пошла через площадку обратно, в сторону плато. И тут раздался свист. Дико было слышать этот звук здесь, на горном перевале, вдали от населенных мест. Похожий свист нередко слышишь, когда идешь по улице в неспокойном городском квартале; при этом звуке женщина непроизвольно ускоряет шаг. Я замерла на месте. И только тогда разглядела, что на узком плато расположилось на ночь стадо коз. Они сбились в плотную кучу; их стерегли две собаки, по одной с каждой стороны, а в середине стада возвышалась неподвижная одинокая фигура в бурнусе с капюшоном. Опираясь на посох с крючком, пастух смотрел не на меня, а выше, куда-то в горы. По всей видимости, он и свистнул.
Я на миг задержалась взглядом на этой картине. Силуэт человека, лежащие козы, сторожевые собаки – все они существовали отдельно от уютного мирка бревенчатой хижины. Они жили другой, закрытой от нас жизнью. Смотреть на них было все равно что подглядывать. Их безмолвная неподвижность пробуждала во мне странное беспокойство. И потом – как понимать этот свист? Негромкий, призывный, предостерегающий? Я повернулась и пошла к дому.
Теперь сама лавка – земляной пол, банки консервов, мотки бечевки – и гомон мужских голосов (трое местных сгрудились за спиной у Стивена, и все обсуждали рисунок) подействовали на меня успокаивающе. Даже скрипучий динамик и сбивчивая трескотня «Радио Афин» уже не раздражали, как атрибуты привычного быта. Я села к столу рядом со Стивеном и взяла у хозяина еще сигаретку.
– Они здесь, – заявил Стивен, не отвлекаясь от рисования; он резкими штрихами набрасывал фон – условный кустарник – вокруг головы серны.
– Кто они? – спросила я.
– Серны, – ответил он. – Два дня назад их снова видели.
Не знаю почему – возможно, я просто устала, все-таки весь день в пути: из Афин мы выехали ни свет ни заря, и дорога на перевал по серпантину была нелегким испытанием – и нервным, и физическим; так или иначе, от его слов у меня испортилось настроение. Мне хотелось сказать: «Да пропади они пропадом, эти серны! Неужели нельзя забыть про них хотя бы до утра?» Но это означало бы снова осложнить наши отношения, которые после отъезда из Лондона более или менее наладились. Поэтому я промолчала. Стивен продолжал рисовать. Дым от сигареты щипал мне глаза; я зевнула, прислонилась головой к стене и задремала, как сомлевший пассажир в вагоне поезда.
Меня разбудила музыка. Вместо «Радио Афин» играл аккордеон. Я открыла глаза. Повар с крысиным лицом оказался артистом: он сидел на стуле скрестив ноги и пел под собственный аккомпанемент, а хозяин, одноглазый шофер – и Стивен! – в такт прихлопывали в ладоши. Песня была дикая, печальная, вероятно сложенная в бог весть какой пустынной македонской долине давно забытым славянским предком
[44]
, но в мелодии угадывался своеобразный ритм, слышалась грозная удаль, а высокий голос певца звучал как тростниковая дудочка – или как флейта Пана.
И только когда он допел и поставил на пол аккордеон, я заметила, что нас уже не пятеро, а шестеро. К нам присоединился пастух – мое недавнее видение. Он сидел на скамье в стороне от других, завернувшись в свой бурнус с капюшоном и все так же опираясь на посох. Свет от лампы, которая покачивалась на длинном шнуре, перекинутом через потолочную балку, выхватывал из полутьмы его лицо и глаза. Я в жизни не видела таких странных глаз. Большие, изжелта-карие, широко расставленные, они смотрели с выражением смутной тревоги – словно человек встрепенулся от неожиданности. Может быть, подумала я, он удивился, почему оборвалась песня? Но я ошиблась; минуты шли, а выражение его глаз не менялось, с лица не сходил настороженный, тревожный взгляд: так смотрит тот, кто готов в любой момент сорваться с места – пуститься наутек или ринуться навстречу опасности. Мне пришло в голову, что он, должно быть, слепой и его необычный, немигающий взгляд – просто взгляд незрячего человека. Но вот он шевельнулся, что-то сказал хозяину лавки, и по тому, как ловко он поймал на лету небрежно брошенную пачку сигарет, я убедилась, что он отнюдь не слеп, – совсем напротив. И теперь его глаза были устремлены на тех, кто сидел за столом, пока наконец не сфокусировались на Стивене. Казалось, глаза еще больше расширились – этот тревожный, испытующий взгляд становился невыносимым.