На групповой фотографии выпускниц училища Сергиева Посада 1923 года, у которых Варвара преподавала, она стоит в каком-то темном не то платье, не то балахоне, а внизу с веткой сирени – Ольга Бессарабова. Варвара Григорьевна хотя несколько сурова, но значительна и, несмотря на то, что ей уже больше пятидесяти, красива. Ее глубокие и лучистые глаза смотрят со снимка взыскательно и строго.
Почти всю жизнь Варвара Григорьевна примеряла к себе смерть. Не из пессимизма, а потому что считала, что смерть – это иное рождение. Она даже написала план своей «Мистерии старости»:
«1-е действие. Ужас приближающегося разрушения, последние вспышки молодости. Попытки сопротивляться – борьба с неотвратимым. Жалобное недоумение (45–55 лет).
2-е действие. Усталость от борьбы. Боль привыкания к новому. Элегия воспоминаний. Трудность восхождения на крутизну (55–60 лет).
3-е действие. Посвящение в старость. Да – новой ступени. Растущее одиночество. Растущие недуги. Растущее мужество. Первые ростки в потустороннее.
4-е действие. Первые звуки реквиема. Томление расставания с Землей. Зовы. Звук нарастания реквиема. Новое рождение. Смерть. Колыбельная песня».
Она даже говорила: «сестра Смерть». И всё удивлялась, что Смерть всё отходит и отходит от нее. Ей кажется, что двери иного мира уже открыты, Смерть совсем рядом, поэтому надо успеть оживить прошлое и понять смысл настоящего. Но при всей своей прозорливости она ошибется в том, сколько ей еще предстоит прожить.
Ее эпоха собирала огромный смертный урожай всеобщего горя. Молох истории превратил современную ей жизнь в борьбу за существование, в постоянную погоню за куском хлеба, за квадратными метрами. С ужасом она пишет о повальных самоубийствах вокруг. Тяжко переживает уход близких, с которым трудно примириться. И все-таки главная мысль, которая согревает ее все эти годы, – мысль о бессмертии. Ее друг Лев Шестов говорил не раз: «Если бы оказалось, что за смертью нас ничего не ждет, что нет ни Бога, ни бессмертия души – не стоило бы после этого жить ни одной минуты».
Я просматривала тетради, датированные годом ареста Даниила Андреева и гибели Добровского дома, листала записи 1947 года, но не находила никаких намеков на события, связанные с арестом всех членов Добровской семьи. Какие-то встречи, сетования о том, что не берут в инвалидный дом, мысли о послевоенном голоде, о погибающих одиноких подругах. Тем не менее трагедия звучала в интонации, в горьких воспоминаниях. Крайне опасно было записывать что-то об арестах, об исчезновении друзей.
В дневниковых записях проходили картины детства и мистических озарений, описания снов. Но главное – беспощадные оценки себя и своего характера.
«Старый Мирович», как она себя называла, на этих страницах честно искал свое «я». Не только в настоящем, но и в прошлом, и в будущем. В этой пожилой женщине жили отчаянная смелость, умение заглядывать так глубоко, куда другой просто не стал бы смотреть. Она все время совершала внутреннюю работу и тщательно всё записывала.
«Я или не я прошла сейчас под благоуханной сенью цветущих лип и медленно (странно медленно) поднялась на пятый этаж. Если я, то почему я стара и закутана затейливо замотанным платком… и тащусь в чужую квартиру… Всё это ведь формы вне времени и пространства. Единственная форма, куда это залетело, – мои стихи. Но они воплотили (и, в общем, неудачно) какую-то крохотную часть моего „я“, моего не ведомого мне „я“, за которым я так неудачно гоняюсь по всему свету больше сорока лет».
Может ли человек узнать, кто он и зачем рожден в эту жизнь? Зачем выпадают на него страдания и для чего он оказывается в том или ином периоде истории?
Варвара Григорьевна спрашивала и хотела это познать.
Мне же предстояло понять, что ей открылось и через какие ступени прошла ее душа в прошлом и настоящем, прежде чем покинуть этот мир.
Московское бездомье
Как холодно, как сыро, неуютно!
Таков конец путей моих беспутных…
Варвара Малахиева-Мирович
Именно скитальчество Варвары Григорьевны Малахиевой-Мирович из одного дома в другой, ее маршруты, пролегающие по Остоженке, Зубовскому и Смоленскому бульварам, по комнатам и квартирам друзей и близких, позволяли пройти вместе с ее дневниками как с уникальным путеводителем времени.
Жилья в Москве у Варвары Григорьевны не было, поэтому время от времени она останавливалась на ночлег то у своих бывших учеников, то у друзей, называя себя «приживалом».
Преходящее – это то, что она видит вокруг, отмечает наблюдательным взглядом художника. Вот несчастный советский обыватель, выстаивающий огромные очереди за хлебом или за ржавой селедкой (похожую давали и в тюрьме, и в лагере).
За угол длинной змеею
Очередь вьется. За хлебом.
Липкою сыплет мглою
На очередь низкое небо.
Смотрят из обуви рваной
Грязные жесткие пятки,
Дырья, заплаты – как раны,
Как злой нищеты отпечатки.
Хмурые тощие лица.
Жалобы, ругань, попреки…
Но, быть может, всё это снится
В бреду, неизбывно жестоком?
27 ноября 1932, Москва
Она задается вопросом, а кто из них, собственно, верит в это светлое будущее, в лозунги, развевающиеся вокруг, и отвечает сама себе: «Почти никто».
Она приехала к знакомым в Сергиев Посад. Здесь пьяная молодежь с гармошкой орет и пляшет на Кукуевском кладбище, где Варвара недавно схоронила мать. Она обращается к ним, объясняя, что на свете есть смерть и горе, но в глубине души понимает, что они – плод времени, где все связи с жизнью и смертью разорваны, а есть только безотрадный Быт, заполнивший всё пространство новой жизни. Вот так они – эти новые советские граждане – противостоят ему.
Ее не перестает мучить вопрос, почему человек именно сейчас стал так телесен, почему все его интересы закрутились вокруг еды, питья, метров площади, одежды. Годами она будет наблюдать за собой, не отдает ли она что-то от себя истинной, покоряясь бытовому, называет любую неумеренность в еде «гортанобесием». Она видит, что многие из ее близких будут если не погибать в застенках, то станут уходить из жизни, зарывшись в быт от неизбывного горя вокруг.
Вот Варвара Григорьевна осталась на ночь в доме Шаховских на Зубовском бульваре.
«Довольно проследить утреннюю жизнь нашего муравейника (на Зубовском бульваре). Плеск в ванной комнате, шум водный у кухонной раковины. По коридору – оживленная кадриль нечесаных людей с полотенцами, с кофейниками в руках, в прихожей – меновой торг с молочницей: „На селедки меняете? А на хлеб? На папиросы?“ – „Давай, за три пачки две кружки солью…“ У газовой плиты – встреча локтей, горящих лучинок (из экономии вместо спичек – пользование огнем соседа), наступание на ноги друг друга, кипячение, подогревание, разогревание. Если бы десятую часть этой энергии человек тратил на работу духа и на то, что составляет жизнь его души, как видоизменилось бы лицо жизни (кипячение пусть бы осталось, но без перевеса в свою сторону)».