Как-то ее близкая подруга Шурочка Доброва сказала ей о ней же:
«– Меня поражает, Олюшка, ваша чистота; это не от наивности, вы очень интуитивны и верно воспринимаете суть вещей, незнакомых вам. Да я не знаю, можно ли вообще наивность неведенья назвать чистотой. Но в вас именно чистота, настоящая чистота.
– Шура, а что такое чистота? И что такое грязь? Всё может запылиться, загрязниться, и всё на свете может очиститься и переплавиться. Только бы хватило любви, творческого движения. А как что-то приостанавливается, так и затягивается ряской, тиной. Может начаться и гниение.»
Эта глубинная вера в очищающую силу жизни позволяла ей проходить, казалось бы, через невыносимые испытания – спасать больных холерой в бараках близ Воронежа, когда весь медперсонал ничего не делал, так как он состоял из проституток, посланных на общественные работы.
Она действительно никогда не была наивна, умела как-то вдруг, сразу увидеть человека целиком, всего, принять и простить почти каждого, кто подходил к ней.
«Медленный, спокойный, с самого первого взгляда, даже как будто наскоро срублен из дерева – с деревенской бородой, – писала она о художнике и гравере Владимире Фаворском. – А потом и вспомнить трудно это первое впечатление. Этот человек, это существо – из самого дорогого материала, тончайшей работы. Руки у него чудесные – маленькие, изящные. Прекрасное лицо».
И неожиданно хлестко – о Майе Кудашевой, будущей жене писателя Ромена Роллана: «Она очень интересная собеседница, но сегодня я неожиданно подумала, что это же очень страшная гадина, которая приняла форму женщины».
В Сергиевом Посаде, находясь, как и многие, под огромным воздействием от проповедей о. Павла Флоренского, она более всего мучилась неприятием идеи греховности земной жизни, которую видела прекрасной, несмотря на все катастрофы. Надо отметить, что ее размышления на эту тему происходят в голодные двадцатые годы. С каким простодушием и легкостью она говорит об этом с церковным историком Мансуровым:
«Сергей Павлович считает, что я говорю о мире, как будто он уже преображенный, райский. А даром скакнуть в рай нельзя. Он дается (достигается, достается) дорогой ценой преодоления мира, преображения плоти.
– А может быть, и любовью к этому миру и плоти, Сергей Павлович? – спросила я.
Мансуров задумался; только пройдя дома три, ответил:
– Есть реальности более высокой ценности, чем реальности этого мира.
– Мне кажется, что Флоренский знает и этот, и иной мир и живет на острой тонкой грани этих двух миров.
– Да. Может быть».
С этими же вопросами она отправилась к известному оптинскому старцу, который в 1920-е служил в Зосимовой пустыни.
«Я сказала старцу о своем „отсутствии“ в церкви, о неверных порывистых подъемах и реакциях, о том, что никак не могу понять и поверить, что всё на свете, всё греховно и во зле лежит, и даже сержусь на это и люблю всё земное. Он пристально, в молчании посмотрел мне в глаза. „Говори, говори. Это, кажется самое главное. Слушайся своего сердца, дитя“. Он положил мне на лоб руку и сделал легкое движение, всматриваясь еще раз в меня. Я не поняла, думала, что он наклоняется ко мне, и хотела поцеловать его, благодарная и радостная, что он не рассердился, а был очень добр.
„Нет, дитя, не надо, нельзя целовать монаха. Ничего и никого не бойся. Слушайся своего сердца. Оно у тебя чистое и ясное. Благослови тебя Господь“. И он благословил и подарил мне образ Архистратига Михаила. „Он отгонит от тебя все темное, если оно приблизится к тебе. И ничего и никого не бойся“. – „Я еще никого не боялась“. – „Я вижу“. И он еще раз ласково благословил меня и дал поцеловать руку».
Скорее всего, ее удержала от неминуемой гибели во всевозможных зигзагах судьбы именно любовь к жизни, которая и должна была привести ее к своему истинному назначению.
Ольга Бессарабова. 1927
Когда из дарительных бумаг выяснилось, что дневники попали в музей от Анны Степановны Веселовской, какие-то смутные подозрения о будущем Ольги Бессарабовой уже закрались в мою душу.
Уже совсем скоро я встречу ту самую Анну Степановну, и она расскажет мне о необычном повороте в жизни Ольги Бессарабовой – по сути, о ее новом этапе, который наступит буквально через год после того, как прервались записи в дневнике.
Однажды она шла по московской улице и встретила своего старого знакомого, историка, у которого она перед революцией работала в архиве, – Степана Борисовича Веселовского: он был немолод, к тому времени оставил свою большую семью, пять взрослых сыновей жили своей жизнью. Они поговорили и расстались. А через несколько дней от него пришла записка, в которой он просил о встрече. Она пришла на свидание, где он, не раздумывая, сделал ей предложение. К общему удивлению своих друзей, Ольга Бессарабова тут же согласилась стать его женой. За год до своего решения написала: «Работой своей… я захвачена хорошо и крепко… монастырь или семья – вот что хотела бы я видеть на столбе своего распутья».
В каком-то смысле она исчезла – появилась Ольга Веселовская, с другой историей и другой судьбой.
Метафизический чертеж: в заколдованном лесу…
Что стало с поколением мальчиков и девочек, рожденных в девяностые годы ХIХ века, нам по большей части известно. Если они выжили после Гражданской войны, не стали эмигрантами, если их не арестовали, то жизнь их в основном протекала в библиотеках, в архивах, в музеях, в лабораториях. Некоторые из них даже обольщались достижениями соетской власти, но в конце тридцатых годов к ним пришло отрезвление.
И все-таки чем сильнее я углублялась в ту жизнь и в тот мир, тем больше меня охватывало недоумение. Сколько уже было перечитано о дореволюционных и послереволюционных годах. Они были по-своему даже ближе, чем 1930—1950-е советские годы. Казалось, всё было известно до мелочей: и ужасные дореволюционные предчувствия, и навалившийся кошмар войны и революции, и боль, и ужас, и голод, и увешанные людьми поезда.
Но в ее записях не звучали речи о гибнущей России, не было раздражения от страшной бесбытности, наступившей после Октября.
Не было и страха перед будущим. Хотя ее жизнь и жизнь ее поколения была перенасыщена катастрофическими событиями.
При этом Ольга фиксировала общий градус безнадежности – предел, который с неизбежностью чувствовали все: «Недолго у Добровых… обо всех нас, о всеобщей усталости и мрачном, тяжелом душевном состоянии. Все мы – на каком-то самом краю не то полыньи, не то обрыва. Не надо оглядываться в заколдованном лесу жизни. Окаменеешь или растерзают чудища, если оглянуться на них», – писала Ольга Бессарабова в 1923 году.
Они не бунтовали, не возмущались, не плакали над своей судьбой. Слишком неоднозначна была до этого жизнь в России. Они принимали ее судьбу как свою. Иногда казалось, что это чеховские персонажи продолжают свой трагический путь после смерти их автора. Так жили бы в Советской России дядя Ваня, Астров, да и три сестры преподавали бы в советской школе или служили в библиотеке. Только все ужасно устали – и старые, и молодые.