Когда Мария Иосифовна говорила, я чувствовала, что это правда. Но еще не знала рычагов тайного механизма – я только начинала рассматривать его детали. Ключевое слово здесь – оклик.
Все началось с писем
Людмила Владимировна, редактор и сценарист, переселившаяся после кончины тетушки в квартиру у метро «Аэропорт», где Татьяна Александровна проживала со своим мужем, драматургом Сергеем Александровичем Ермолинским, потихоньку разбирала оставшиеся в большом количестве бумаги. Я бывала здесь и при жизни Татьяны Александровны, и теперь, когда у меня было время, просматривала тетрадки, какие-то рецепты, на обратной стороне которых можно было обнаружить брошенные на втором абзаце воспоминания. На годы это стало частью нашей общей жизни. Я любила слушать историю про «письма Малюгину».
Татьяна Луговская. 1950 -е
В конце 1980-х годов Людмила Владимировна, увешанная заказами, открыла дверь своим ключом и увидела тетушку, сидящую на кровати, склонившуюся над обрезками бумаги, разложенной перед ней. Татьяна Александровна что-то из них аккуратно вырезала маникюрными ножницами.
– Что вы делаете? – спросила она, крайне удивленная.
Скорее всего, тетушка решила навести порядок в своем прошлом и считала, что для этого наступило подходящее время.
– Хочу уничтожить свои письма к Малюгину, – невозмутимо ответила она.
Когда-то между ними была большая дружеская переписка, которой суждено было оборваться – Татьяна Александровна потребовала письма назад. Он молчал и только спустя полгода прислал ей бандероль с ее посланиями, и она, не долго думая, их уничтожила. Потом начался морок послевоенных лет, Малюгина вместе с группой критиков объявили «космополитом», выгнали с работы, перестали ставить пьесы. Татьяна Александровна тут же забыла все обиды и полностью восстановила старую дружбу. Так было до конца его дней. А когда он умер, выяснилось, что он не оставил никакого архива, уничтожив все бумаги, письма, черновики. От его прошлого не осталось ничего, кроме небольшого пакета. У Малюгина не было ни жены, ни детей, письма принесла Татьяне Александровне его сестра. Когда та открыла пакет, то увидела свои письма к Малюгину, которые давным-давно уничтожила. Он их перепечатал и хранил всю жизнь.
И вот сейчас она вырезала из них (уже один раз уничтоженных) места, которые ее смущали. Что-то не ладилось, и она сказала, что порвет, сожжет и выкинет их снова.
Но почему-то оставила.
Во время их переписки ей только двадцать семь лет, она работает в театре, очень много и очень трудно. Ему тридцать, он преуспевающий театральный критик. Еще не написано ни одной пьесы, его явно снедает знакомое всем чувство, что жизнь проходит мимо. Ни одного его письма к ней не сохранилось, Леонид Малюгин лишь отражается в зеркале этих посланий из Москвы в Ленинград.
«…Леня, так случилось, что я хорошо к вам отношусь, и поэтому мне хочется вас поругать. Мне кажется, что у вас не хватает какого-то необходимого для жизни качества, назовем его условно живучестью. У вас плохая хватка жизни. Это сказывается во всем. И в личных ваших отношениях с людьми, и в работе, и вообще в вас. Вы ужасно хрупкий человек. Вас легко обидеть, расстроить и вообще изменить ваши желания и решения. По-моему, если у вас что-то не выходит, вы можете махнуть рукой. Дескать, ну и наплевать. (Примеров много.) А когда у человека нет этого твердого стержня, он начинает бояться похожести на корректора или еще на каких-нибудь дяденек или тетенек. По существу, никогда не бывает всё гладко – но ведь вся эта каша, состоящая из приятностей и неприятностей, и называется жизнью, за которую мы так держимся и которую так „нежно обожаем“…»
«…До черта хочется ничего не делать, надеть несуществующее новое пальто и идти гулять по Москве и покупать цветы, которыми уже полны улицы. И зайти в книжный магазин – покупать книги. А в писчебумажный – краски. И зайти в кафе выпить кофе, а может быть, и что-нибудь более зажигательное. Вообще ходить по этому волшебному городу и удивляться на то, какие за зиму выросли дома и какие ложатся от них очень чудные синие тени».
«…У нас стоят страшные морозы. Я просто плачу на улице от холода. Очень жаль Чкалова. Мне очень запомнилось – я ехала 16-го в такси, предварительно прождав его 30 минут и обледенев до черта. Ехать надо было далеко – на Мещанскую. Попался мне ЗИС, места много, неуютно, как в пустом вагоне. Поджала под себя ноги, подумала о своей нескладной жизни. Страшный мороз проникал снаружи. В дымном от холода воздухе двигались небольшими пачками люди с траурными знаменами. Ни одной живой души не было в это время, кроме спины шофера. Очень грустно было. И вдруг шофер включил радио, и с невероятной определенностью возникла музыка. Играли Бетховена. Вся машина наполнилась чистой определенной мелодией. Ясность какая-то необыкновенная наступила. (Я понимаю, что все это ни к чему пишу.) Только, знаете, я, когда возвращалась в машине из дому, в который я завозила сверток, я бегом бежала – всё надеялась, что застану еще там эту мелодию, но счастье уже кончилось, и нормальный бытовой голос убеждал меня, что Чкалов – герой. Я и без него это уже узнала. Т.Л. Москва. 18.12.38».
Конечно же, Малюгин не мог отдать письма Татьяне Александровне не только оттого, что тихо и безответно ее любил, а скорее потому, что в них была сама ткань жизни, и он, как драматург, это очень чувствовал. Вот и выскользнула из писем ее насмешливая интонация и попала в пьесу-переписку Чехова с Ликой. Не могла не попасть.
Но все-таки
Я познакомилась с Татьяной Александровной, когда мне было двадцать лет, а ей семьдесят. Никогда ни до, ни после я не встречала таких странных людей, хотя нет – пожалуй, на страницах романов Диккенса. Первая, кто приходила в голову, – это Бетси Тротвуд из «Дэвида Копперфильда». Так же, как бабушка Дэвида, она была высокой, с абсолютно прямой спиной, безапелляционной, каждой своей репликой ставила в тупик, но при этом внимательно следила за твоей реакцией, и при кажущемся непроницаемом взгляде где-то в самой глубине ее глаз прыгали веселые чертики. Когда я почувствовала эту глубинную веселость, я перестала ее бояться и стала разговаривать с ней абсолютно спокойно. Она, театральная художница, для советских бесцветных времен одевалась очень изысканно, дома ходила в длинном шелковом халате с кистями на конце пояса и с широкими рукавами, из-под которых выглядывала белая кружевная блузка.
– Милая моя! – говорила она низким, прокуренным голосом, когда я смиренно садилась перед ней в кухне под абажуром. Всё вокруг было необычным: длинные разноцветные бусы, свисавшие со стены, ажурная вязаная скатерть, плетеные салфетки на столе. Это было совсем несоветским: кухня – как маленькая уютная гостиная, в кабинете в стандартном доме – словно вплывший огромный антикварный стол и книжные полки из старинного московского дома.
При этом она внимательно разглядывала, во что я одета, как причесана.
– Ну, расскажите мне, каких поэтов вы любите?
Я, зажавшись, но при этом агрессивно: