– Что это было? – спрашивает она.
– Я хочу, чтобы все шло быстро, – объясняю я ей, – но мне нужно, чтобы все шло медленно.
Она допытывается:
– Почему?
Если я не могу сказать ей всю правду, я могу сказать ей часть правды.
– Потому что я никогда раньше этого не делал.
– Никогда.
– Да. Никогда.
– И никаких злобных бывших?
– Никаких бывших, можешь мне поверить. Ни злобных, ни каких-либо других.
– Почему?
Я качаю головой.
– Этого просто не случалось.
Я не могу сказать ей, что она – первый человек, к которому я испытываю чувства. Это не так. Но в то же самое время я не могу сказать ей, что она первый человек, к которому я испытываю чувства и который знает, что я существую. Потому что это правда. И такие слова ее, несомненно, испугают.
– Ты не можешь просто взять и уйти, – говорит мне Элизабет. – Если что-то идет не так, если что-то не по тебе, ты не можешь просто сказать «мне жаль» и выйти из комнаты. Если ты еще раз так сделаешь, дверь захлопнется за тобой и с того момента будет для тебя заперта. Ты это понимаешь? Да, ты мне нравишься. Но, кроме того, нужно, чтобы мне нравилось быть рядом с тобой. А сейчас? Сейчас мне совсем не понравилось.
Я говорю ей, что понимаю.
– Ну что ж, ладно. – Элизабет окидывает взглядом комнату. – И кто же мой бестолковый носильщик?
Я улыбаюсь.
– Я твой носильщик.
– Боюсь, я тебя не расслышала.
– Я ТВОЙ БЕСТОЛКОВЫЙ НОСИЛЬЩИК!
Теперь она улыбается.
– Вот так намного лучше. А теперь давай приступим к работе.
Я концентрируюсь. Срывая упаковочную ленту, я концентрируюсь. Складывая пустые коробки так, чтобы они лежали максимально плоско, я концентрируюсь. Когда Элизабет показывает мне книги, спрашивая, нравятся ли мне те или иные авторы, я концентрируюсь. И когда кипы этих книг вырастают вокруг нас, точно стражники, и она просит меня придвинуться поближе, чтобы услышать ее любимое стихотворение Маргарет Этвуд, я сосредоточиваюсь. Оно заканчивается такими строчками:
Я хочу быть воздухом,
что находится в тебе лишь одно мгновение.
Я хочу быть столь же незаметным
и столь же необходимым.
Элизабет поворачивается ко мне, и я концентрируюсь. На ее дыхании. На ее глазах. На ее губах. Она склоняется ко мне, и я концентрируюсь. На ее тепле. На ее коже. На ее руках. Мы целуемся, и я концентрируюсь.
«Я воздух, что находится в тебе лишь одно мгновение», – думаю я.
«Я воздух, что находится в тебе».
«Я воздух».
За этим следует почти идеальная неделя.
Погода на этой неделе совершенно отвратительная – гроза следует за грозой, – зато есть идеальный повод оставаться в доме. Поскольку брат Элизабет в летней школе, а ее мама на работе, мы можем быть вдвоем целыми днями. Наши квартиры и коридор между ними становятся единственной необходимой нам территорией, Нашим Исключительно Суверенным Государством, и мы чередуем новизну ее жилища с долгой историей моего.
Она обнаруживает старые настольные игры моих родителей в чулане в прихожей, и вскоре мы уже в них играем, иногда в две игры одновременно. «Риск», и «Монополия», и «Эрудит», и «Счастливый случай». Прошло немало времени с тех пор, как я играл в эти игры в последний раз, из-за чего поначалу на меня накатывает прилив сентиментальности.
Почувствовав это, Элизабет спрашивает:
– Ты скучаешь по родителям?
Я замираю с фишкой в руке. Откуда она знает? А потом я понимаю: она верит моему рассказу, что родители уехали на лето в какую-то исследовательскую поездку. Элизабет верит: я скучаю по ним так же, как человек скучает по чему-то, что в один прекрасный день должно к нему возвратиться.
– Да, немного, – отвечаю я, а затем прибавляю: – Теперь твоя очередь.
За настольными играми Элизабет многое рассказывает мне о Миннесоте, и о Робби, и о Лори, и о своих родителях. Я говорю ей о тех, кого встретил в парке, о жильцах дома, о других вещах, которые я подслушал или свидетелем которых был в последние несколько лет. Тут есть разница между автобиографией и биографией, и если Элизабет ее замечает, то не упоминает о ней. Несколько раз она спрашивает меня о школе, и я выдумываю ответы. Или, к примеру, она спрашивает меня о родителях, и я предлагаю ей измененный вариант событий. Портрет матери, который я для нее набрасываю, вполне узнаваем: те же самые причуды, забавные эпизоды, все те же пробелы в семейной истории. Только в моем рассказе мать жива. И у нее нет невидимого сына.
Мой портрет отца не так близок к оригиналу. Впрочем, я в этом не уверен. Поскольку я его, в сущности, совсем не знаю, вполне возможно, что в моих словах о нем есть доля правды.
Между тем мы проводим время не за одними только разговорами, распаковкой и настольными играми. Есть и чудесные моменты, когда мы обнимаем и целуем друг друга, вместе дышим и чувствуем. То и дело я ловлю себя на том, что, с головой ныряя в свое личное счастье, я забываю о концентрации. Но потом я замечаю, что глаза Элизабет закрыты и что она ничего не заметила. В то мгновение мои губы просто показались ей легкими. А мои объятия – нежными, мои прикосновения – подобными бризу.
Так или иначе, это работает.
Единственный источник напряжения в том, что я до сих пор не познакомился ни с ее братом, ни с матерью.
– Они могут решить, что я тебя выдумала, – говорит Элизабет.
Я не могу ей сказать, что видел Лори не далее как вчера: он мечтательно бродил возле почтовых ящиков, делая вид, что читает книгу, а при этом постоянно поглядывал на дверь. В тот день, когда я впервые увидел его, в глаза мне бросилась только его полуобнаженная бравада. Теперь же, когда я гляжу на Лори внимательнее, зная о том, что ему пришлось пережить, я способен разглядеть его ранимость, его энтузиазм, эту смесь вызывающего поведения на поверхности и одиночества внутри. Он ждал пятнадцать минут около почтовых ящиков, и я тоже пятнадцать минут ждал вместе с ним. Если мальчик и чувствовал мое присутствие, то ничем этого не выдал. Я видел его шрамы – те, что были заметны, – но также видел, что перенесенная травма ничуть не лишила его красоты. Если уж на то пошло, он стал сильнее, потому что выжил. На самом деле я даже завидовал тому, как удобно ему в его теле. И как он никому бы не позволил отобрать это у него.
Потом появился Шон. Он тоже читал книгу. И тут на лице Лори мелькнуло отражение невероятной нервозности, за которым последовало выражение целеустремленности и иллюзия полного спокойствия.
– Привет тебе, – сказал он, и Шон, похоже, был рад его видеть.
И тогда я ушел. Конечно, они были уверены, что стоят там только вдвоем, но я-то бы знал, что я тоже нахожусь рядом. И у меня не было никакого права на то, что они сочли бы нужным разделить друг с другом.