Когда на другое утро я с немалой опаскою возвратился к саням, то обнаружил их в целости и сохранности, в отличие от трупа Капуа Смерти, из разорванного живота коего торчали длинные кишки и прочая требуха, тёмная от запёкшейся крови, — следы начатого минувшей ночью пиршества сумчатых дьяволов или сумчатых волков.
Рядом с головою мертвеца лежал сосуд, предназначавшийся не то для выпивки, не то для духа, а теперь разбитый и пустой, и побелевшие глаза всё ещё смотрели на него. Среди черепков валялись приметы былого, кусочки прошлого: половинка кольца из тёмно-красного камня, несколько гладких морских камешков и выцветшие клочки водорослей, а также три морские раковинки — литторины, маленькой мидии и морского гребешка, в последнем случае даже не раковина, а обломок. Он стал «хулиганским супом», лишённым привкуса полыни. Птичьей кровью в отсутствие тела, которое можно вымазать ею, чтобы оно воспарило. Он стал историей.
Поплевав на бедные руки свои, не привыкшие держать ничего, кроме кисти, я принялся гнилыми сучьями, которые то и дело ломались, рыть могилу в сухом гравии, лежавшем под слоем дёрна. Спустя какое-то время я настолько выдохся, что не мог продолжать, хотя выкопал всего лишь мелкую ямку. Я засунул в неё тело Капуа Смерти и зашагал прочь не оборачиваясь, затем перешёл на бег и захотел, возжелал всем сердцем, чтобы жизнь была иной.
Прошло время.
Начался бред.
Время не шло. Мои видения и моё видение окружающего мира слились воедино. Время ходило по кругу. Я тащил за собой через дикий лес сани, полные лжи под названием история. Время смеялось. Я ждал смерти, которая никогда не приключилась бы в камере на Сара-Айленде. Время насмехалось. Раненый! Ушибленный! Сломленный! Где-то в другом времени я писал свою книгу, пытаясь понять, отчего нету слов для того, что имело место.
Нет.
Ничего.
Полунагой, изнурённый, я вступил в последний этап моей эпопеи, то есть начал подъём на Фрэнчменз-Кэп. Каждый день я отрезал новую полоску от своей куртки из кожи кенгуру и жевал её, дабы поддержать силы. Рассчитав, что из куртки выйдет двадцать полос, и разметив их, я получил календарь и смог измерять время по тому, как исчезает моя одежда, как начинают шататься зубы в больных, воспалённых дёснах и наконец выпадают. Спустя долгое время в относительно укромном месте между гранитных скал, где-то на полпути через западный хребет, я обнаружил возле гаснущего под дождевыми струями костерка тех, кого меньше всего ожидал повстречать, чьи лица уже не чаял увидеть. Последнюю полоску своей куртки я съел за два дня до этого.
V
Там оказались три маленькие девочки и мальчик, тщедушные тела коих были почти ничем не прикрыты, несколько изголодавшихся, худых и шелудивых собак и босая женщина — в ней я тотчас признал ту, кого Комендант называл Мулаткою, Робинзон — Клеопатрой, а каторжники наградили прозвищем Салли Дешёвка; она ломала ветки, чтобы подбросить их в огонь. Для очень многих — хотя нет, практически для всех — вид сих людей не представлял бы отрадного зрелища, но мне, который не видел знакомых лиц уже целую вечность, они показались невыразимо прекрасными.
На Салли Дешёвке были старая чёрная хлопчатобумажная юбка, жёлтый бушлат из грубой шерсти, какие носят все каторжники, и красная шерстяная же вязаная шапочка. За плечами у ней висел, поддерживаемый полосками из кожи валлаби, ребёнок, который, как я тотчас сообразил, приходился двойняшкой тому, другому, чей маленький череп Салли Дешёвка по обычаю своего племени носила у пояса, когда на неё нападала хандра. Этот малыш, девочка, относительно светлой кожей и голубыми глазами выделялся среди остальных детей. Она, как до меня вдруг дошло, вполне могла доводиться мне дочкою. Хотя, если Салли И родила от меня, ей ничего не стоило задушить новорождённого. Рядом с ней, спиною ко мне, сидел туземец, и я видел, как он положил в костёр трёх потору (кенгуровых крыс), чтобы те зажарились. Он далеко не сразу оглянулся, когда я окликнул его по имени.
Но когда Скаут наконец посмотрел на меня, я испытал потрясение. То был уже не тот элегантный, сильный мужчина, коего я видел на Сара-Айленде несколькими месяцами раньше; он не просто исхудал, а как-то усох, съёжился, его некогда щегольской тёмно-бордовый жилет стал чёрным от грязи и висел на нём, как ещё недавно висели на мне железные кандалы — пригибая к земле; великолепная рубашка в голубую полоску вылиняла и порвалась; тёмные молескиновые штаны свисали широкими лентами с тощих ног.
Он выглядел гротескно. Лицо было изуродовано, и, когда он подошёл ко мне, я разглядел, что у него не хватает ушей и носа — их отрезали, оставив одни мясистые, ещё не до конца зажившие красные обрубки, придававшие ему свирепый вид. А по всему израненному лицу я увидал всё объясняющие без слов оспины. Скаут, которого мне совсем недавно так хотелось изобразить на бумаге в виде щеголеватой рыбы-водорослевки, теперь напоминал скорее те высохшие, вонючие куски плоти, коими рыбы становились через несколько дней пребывания в доме мистера Лемприера.
Не в силах отвести глаз, я долго смотрел на него. И тогда Скаут сделал то, чего я никак не ожидал, но ради чего стоило пройти даже тысячу миль по сотне диких лесов вроде этого.
Он протянул руку.
Поднёс к моему лицу.
Тыльною стороной пальцев он провёл по моей щеке и губам — дотронулся до меня.
VI
Затем он отвёл руку, и я подсел к их костру. Когда шерсть потору опалилась и зашипела, Скаут знаками, а также при помощи местного наречия, которое дикари называют дементунг или сумасводинг, этого ублюдочного диалекта, наполовину говора туземцев, а наполовину арго белых каторжников, рассказал, что они поджидают меня давно — с того дня, как заметили дымы от моих костров на стоянках и по ним определили путь мой, пока я медленно продвигался вперёд, петляя по острогам хребта.
Салли Дешёвка зажгла трубку и, раскурив, предложила мне. Это был какой-то местный дикорастущий табак, крепкий, забористый и смолистый, но прочищающий мозг и возвращающий силу. Я передал трубку Скауту, который сделал затяжку, чихнул и закашлялся — кашель был плохой, глубокий и продолжительный, — а потом рассказал, как решил покинуть Сара-Айленд, чтобы поохотиться на кенгуру. Через несколько дней он вышел к устью реки, которую белые называют Паймен-Хедз. Там он напоролся на солдат, посланных найти его и привлечь к поискам пресловутого разбойника Мэтью Брейди.
На этом месте Скаут прервал своё повествование, чтобы выхватить из огня опалённые тушки потору и ловко выпотрошить при помощи острого камня. Возвратив их в костёр, он снова закашлялся, а затем продолжил рассказ.
Солдаты предложили ему золото, а также землю поблизости от Джерико, где Скаут смог бы завести собственную ферму. В последующие несколько недель они несколько раз прошли через всю Трансильванию в разных направлениях. Скаут показывал им скалы Брейди, горные озёра Брейди, рыб Брейди, заставил переплывать быстрые и глубокие горные реки Брейди, стоять на ветру, который тоже был Брейди, и тогда солдаты дали ему расчёт, отрезав нос и уши, а одно ухо обкорнали так, что отхватили и часть щеки, затем от души отколотили его, пригрозив, что, если ещё раз встретят, пристрелят за то, что он, нахальный черномазый пройдоха, так долго уводил их от заветной добычи.