– Что хорошо, пап? – тихо спросила Инга. – Что пройдет хорошо?
– Сейчас, Инга. Погоди, не торопись. Сейчас вот борща Верочкиного испробуем… Верочка, знаете ли, так хорошо научилась борщ варить! И чего ты кладешь туда такое, интересно? Так сытно пахнет… И красиво – хоть натюрморт пиши! А что у нас на второе, Верочка?
– Мы индейку в духовке запекли. С лимоном.
– Замечательно! Индейка с лимоном – это замечательно. Ну, не будьте же такими деревянными, девочки! Давайте еще по одной выпьем, порадуемся друг другу…
Он вдруг дернул головой, задышал тяжело, неловко завалившись на бок, вцепился слабыми пальцами в столешницу. Инга первая подхватилась со своего места, уперлась руками в его плечо, ощутив под серой теплой мягкостью пуловера холодное слабое тело. С другой стороны подскочила Верочка, захлопотала испуганно, пристраивая отцовские плечи в вогнутую спинку стула и придерживая их там руками. Надя смотрела на все это действо, распахнув глаза и чуть подавшись вперед. Потом закашлялась, подавившись. Не складывался их праздничный обед, никак не складывался…
Посидев немного с закрытыми глазами и восстановив дыхание, отец убрал с плеч Верины руки, показал ладонью на стул – садись, мол. Потом заговорил тихо и спокойно:
– Что ж, пора, видно. Слушайте меня сейчас внимательно, девочки. Во-первых, не плакать. Это не просьба, это воля моя отцовская. Во-вторых, мы сейчас с вами попрощаемся. Я решил сегодня уйти.
– Куда? – хором спросили Надя с Верой и переглянулись растерянно. – Куда уйти, папа?
– Туда. Насовсем. Я умру именно сегодня. В два часа Иван Савельич придет, поможет мне. Только и вы его не подведите потом. Если спрашивать будут – скажете, я во сне умер. Пообедали, мол, я выпил лишку, прилег отдохнуть и умер.
– Папа! Не надо, папа, прошу тебя! – хотела крикнуть Инга, но вместо крика вышел из горла булькающий какой-то звук, будто крик прошел через застрявшие там слезы. – Не надо! Не надо, папочка! Пожалей нас…
– Так я и жалею вас, что ты… Чего ты испугалась так, дурочка? Неужели ты думала, что я смогу вас обречь на горшки да памперсы, на созерцание медленного и тягостного своего тления? Плохо же ты знаешь своего отца, девочка…
– Да не обречь, папа, не обречь! Ну что ты говоришь такое, господи? И думать забудь!
– Все, Инга. Успокойся.
– Нет, папа!
– Все, успокойся, я сказал! И слушай меня внимательно! Сегодня был последний день, когда я смог сам встать на ноги. Завтра началось бы самое отвратительное, что вообще когда-нибудь может случиться с человеком. То есть полная беспомощность. И лицезрение страданий близких людей. Не хочу. Я решил избавить и себя, и вас от всего этого. Так будет честнее.
– Нет, пап, не честнее… Не честнее… – отчаянно затрясла головой Инга. – Разреши нам любить тебя, папа! Разреши нам быть с тобой до конца! Почему ты за нас решил, что нам так будет лучше?
– Потому что я лучше тебя знаю жизнь и людей. Потому что так надо. Так правильно. Потому что боюсь того, что на всех немощных стариков неминуемо со временем надвигается, – неприязни к ним их взрослых детей. Потому что как ни крути, как ее под горем, болью да заботой родственной ни прячь, она все равно свое в конце концов возьмет. И всю вам жизнь испортит. Не хочу. Потому что я очень люблю вас. И не спорь, Инга, пожалуйста. Я так и знал, что именно ты будешь со мной спорить. Не надо. Не перебивай меня. Я еще не все сказал.
– Не надо, папа. Я не могу, не могу этого слышать… – тихо и горестно заплакала Инга, опустив лицо в мелко дрожащие ладони. Потом резко вскинулась, подняла на сестер отчаянно-злое лицо: – А вы! Вы-то почему молчите? По старой привычке, да? Что папа скажет, то и сделаете? Воля отца – святое?
– Инга! Прекрати! – с легким металлом в голосе произнес отец и даже ударил по столешнице сухой слабой ладонью. – Да, для них воля отца – это святое. И всегда так было! Поверьте, Надюша, Верочка, я очень ценил это в вас. Спасибо вам, вы замечательные дочери…
– Да, папочка, конечно… Но как же теперь, папочка… Как же теперь-то… – высоким срывающимся голосом пробормотала Надя и посмотрела отчаянно на Верочку, будто застывшую на своем стуле бледным восковым изваянием. Лишь горестные глаза ее жили на лице сами по себе, смотрели удивленно на всех по очереди. Казалось, она вообще не понимала, что здесь происходит. И на Ингу смотрела с упреком – зачем, мол, грубишь отцу! Кто позволил? Нельзя, нельзя этого…
– У меня еще к вам три просьбы, девочки. Вернее, не просьбы. А… Как это назвать? Душевный приказ, что ли? В общем, не важно. Главное, сделайте так, как я прошу. Во-первых, как только зайдет сюда в два часа Иван Савельич, вы молча встанете и уйдете из дома. Вон – в саду посидите. И никаких истерик! Я ему обещал, что истерик не будет. Он хороший укол поставит, я просто усну. Во-вторых – на похоронах моих завтра не вздумайте плакать. Не хочу! Перетерпите эту процедуру достойно. Вы же мои дочери, в конце концов!
– Ну все, хватит! Хватит, папа! За что ты с нами так? Я все равно не допущу этого, я не смогу… Да я его даже и на порог не пущу, этого твоего Ивана Савельича!
– Уймись, Инга. Вопрос этот уже решен мною окончательно, так что уймись. Успокойся и прими достойно. Ты со временем поймешь, что я был прав. Я для того и позвал вас сюда, чтоб вы приняли все заранее, дела свои домашние устроили, а не мчались на похороны, глаза выпучив от потерянности. – И, повернув голову к Наде, проговорил деловито: – Ты возьми Ингу на себя, Надюш. Как придет Иван Савельич, выведи ее тихо в сад. Хорошо?
– Хорошо, пап… – моргнула растерянно Надя и даже кивнула по старой привычке к полному дочернему перед отцом послушанию.
– Ну, вот и молодец. Вот и умница. Теперь третье. На могилу мою никогда не ходите. А то что ж это за обычай такой – с холмиком земли да с портретом овальным общаться. Лучше помните меня живым. Сейчас простимся, и все. Ну, на похоронах само собой… Там уж придется вам у могилы моей постоять. Но дальше – все! Это моя воля, мой запрет. Больше – ни ногой. Вы запомнили? Ни ногой!
– Господи, я не могу… – снова простонала Инга, зашлась в тихом, почти истерическом плаче. – За что ты так с нами, папа… Мы же любим тебя…
– Я знаю, деточка. Не плачь. Знаю, что любите. И очень сильно любите. Потому и прошу – оставьте меня в своей живой памяти, не могильной. Мне с этим легче умирать. Пока я в вашей живой памяти буду, я и в жизни вашей останусь. А на могилу только к покойникам приходят. Не плачь, Инга. Пойми меня и не плачь. И еще один душевный приказ у меня для вас есть. Самый трудный, наверное. Для вас трудный…
Он с усилием оторвал руку от столешницы, медленно достал из кармана рубашки конверт. Бросил на стол, проговорил тихо, закрыв глаза:
– Вот… Посмотрите…
Они долго смотрели на обыкновенный старый конверт, пожелтевший, с сине-красными крапинками по краю. Раз крапинки – авиапочта, значит. Такие вот были раньше смешные символы на конвертах. Никто из них так и не решился протянуть руку, чтоб посмотреть туда, вовнутрь, просто сидели и смотрели на этот конверт, гипнотизировали его тремя парами глаз, пока отец не дал команду: