Я прижался ухом к двери родительской спальни, но ничего нового не услышал, все как всегда. Что у них нет денег. Что она хочет просить материальной помощи. Что все так делают. Что он не хочет. Что лучше он сдохнет, и мы с ним вместе.
Дождь припустил сильнее. Они замолчали. А потом, после долгого молчания, она вдруг сказала:
— А котята?
Меня как ударило. Я-то думал, они не знают. Эти семь котят нашей кисоньки родились как раз накануне. И я там был, я видел, как они появлялись на свет. Я видел, как кисонька улеглась в глубине шкафа, три раза мяукнула от боли и стала тужиться. И когтить солому. Они родились у меня на глазах, все семеро. Она их долго вылизывала, обсушивала. Трудилась, пока все они не стали чистенькими, пушистыми и тепленькими, и только тогда последний раз мяукнула и легла на них — укрыла. И я сказал ей:
— Молодец, кисонька.
И вот мать спросила:
— А котята?
И отец ответил:
— Утром прикончу всех семерых.
И тогда у меня в сердце поднялось бешенство. Оно разлилось по всему телу, по плечам, по рукам, до кончиков пальцев. Я весь стал только им — одной глыбой бешенства. Я поднялся наверх и потянул Фабьена за рукав:
— Надо уходить, Фабьен! Всем! Скорее! Пока не рассвело!
И когда он захотел узнать почему, я сказал ему, что родители задумали нас… задумали плохое.
Мы разбудили братьев, оделись как можно теплее и вышли в ночь. В первые же секунды мы промокли, замерзли… и потерялись.
Я шел впереди. Фабьен и Реми за мной. Остальные следом, держась за руки. Младшие хныкали.
Когда жандармы открыли гаражную дверь, я выскользнул наружу и ждал, пока приедут машины «скорой помощи». Я забрался в первую и затаился под пассажирским сиденьем. Позже, когда машина уже ехала в Бордо, я увидел руку Реми, свесившуюся с койки. Я дотянулся до нее и поскребся ему в ладонь. Он немного переполз и увидел меня. Глаза у него расширились от удивления. Я едва успел приложить палец к губам, чтобы он молчал.
— Реми, послушай меня. Я должен сказать тебе кое-что важное. Родители не собирались нас убить. Они собирались убить не нас, а только котят. А я этого не хотел. Понимаешь? Скажи это остальным, ладно?
Он кивнул — да. Мы держались за руки до самого Бордо. Я выпустил его руку только тогда, когда машина остановилась у подъезда больницы.
— Скажи братьям, ладно?
Я дождался, чтобы все ушли, и вылез из своего укрытия. Я шел пустыми коридорами, открывал дверь за дверью. И вышел на городскую улицу. Было безлюдно и холодно. Я накинул на плечи одеяло, которое взял в машине «скорой помощи», коричневое одеяло, ставшее мне плащом.
XVIII
Рассказывает Жан Мартиньер, шестьдесят лет, помощник капитана
Глядь — на палубе ребенок, совсем маленький. Сидит по-турецки, завернувшись в коричневое одеяло. В то утро мы вышли из морского порта города Бордо с грузом зерна в трюме. Потому что у меня судно грузовое, не пассажирское.
— Ты что это тут делаешь, а? — спрашиваю.
А он, ребенок этот, даже не вздрогнул. Оглянулся на меня через плечо и улыбнулся до того чудесной улыбкой, что и сказать не могу. От такой улыбки сразу забудешь сердиться, можете мне поверить. Я сам дедушка и перед таким вот малышом сразу таю, и он может вертеть мной, как захочет.
— Ты что, язык проглотил? Куда ехать-то собрался? Где ты прятался?
Не отвечает. Только улыбается. Странно это было. Мне вдруг подумалось, что этот ребенок не из реальной жизни, а из какой-то сказки. И что мне позволено войти в эту сказку хотя бы на время. Что он готов меня туда принять. Если, конечно, я перестану задавать глупые вопросы.
Тихонечко, чтоб не спугнуть волшебство, я примостился рядом с ним. Было на удивление тепло для середины ноября. А над нами небо, огромное-преогромное… Судно шло полным ходом.
Прямо на запад.
Конец