– Серьезно?
– А то! Ты что думаешь, я врать тебе буду? Да пес с ней, со статуей, подумаешь… И вот, когда от гостей уже не продохнуть было, когда Зенона к самому Гомеру приравняли – на ниве мраморной – в этот самый момент статуя взяла… да и упала!
– Сама?
– Сама! Здоровьем клянусь!
– И разбилась?
– И разбилась. Пол-то был каменный. Говорили, постамент сделали неустойчивый, торопились очень…
Барбий надолго замолчал. На его лице сменялись взволнованные гримасы.
– Жаль, – произнес я. – Статую жаль, времени потраченного. Да и Зенона тоже.
– А Зенона чего? Он-то свой гонорарейон получил. Дело не в Зеноне!
– А в чем? – я был сама кротость.
– Видишь ли, друг… Когда статуя упала, я внимательно так посмотрел вокруг себя. И увидел. Геркулес – разбился. А Диана, Юпитер и Феб – стоят как ни в чем ни бывало! Так сказать, божественный папаша и двое его божественных деток-близнецов. Мужеского полу и женского. Надменные такие, небожители. И тут дошло до меня, друг. Дошло! Что Юпитер – это как бы Клодий, даже рожа его, Терцилла моя – это, ясен пес, Диана-охотница, недаром ей тот сон был. А Фурий наш психический – это Феб!
– Хорошенький Феб, – скривился я, уж больно неприглядно выглядел в рассказе Фурий. – Ты хочешь сказать, что Феба с Фурия рубили?
– Нет, не рубили! Но все остальное – сходится! Кифара – это раз, – Барбий загнул мизинец. – Гадания, оракулы всякие, до которых он был охотником – это два, – Барбий загнул безымянный палец. – А потом еще обличье его! Ты бы видел этого Фурия на праздник. Красавец! Возвышенный весь! Однажды он венок получил на состязании музыкантов. Так вот, когда я его с венком на кудрях увидел, ко мне сразу подозрения закрались. Хоть и не по его лекалам Феба ваяли, что рядом с Юпитером и Дианой стоял, но главное с него могли бы ваять! Понимаешь?
– Понимаю.
– А Геркулес – это я. И я – разбился. Видать, никудышный из меня Геркулес, оттого меня Юпитер, Диана и Феб в свою божественную компанию решительно не приняли. И то, что статуя пропала – это знак.
– Но ведь и предыдущий Геркулес тоже разбился, – напомнил я Барбию.
– Гм… А ты наблюдательный, – процедил Барбий, почесывая пятерней затылок. – Я как-то об этом не подумал… Ну… значит тогда мораль такая, что Геркулес семейке этой божественной не нужен. Ни я, ни какой иной.
12. Так начались семилетние странствия Барбия.
Он все-таки оставил гладиаторскую школу и уехал на север, в Верону. Там, на озере Гарда, надеялся он, призрак любви наконец оставит его в покое.
Ради заработка он собрал гладиаторскую труппу и сам стал ланистой. А куда было деваться? Давали представления, угождали властям, трудились.
Однако, веронские воздухи не помогли.
Куда бы ни шел Барбий, в каждой красавице с уложенными венцом косами мерещилась ему Терцилла. В экстатическом визге завзятых болельщиц, коими полнились соты амфитеатра, слышался ему отзвук Терциллиной страсти. И глупое сердце его екало от всякой надушенной записки. А вдруг чудо, вдруг от нее?
Из Вероны труппа отправилась в турне по италийским городам – Барбий рассчитывал, хлопоты путешествия отвлекут его от любовного изнурения.
Куда там! Качаясь в кибитке, полупьяный от усталости и гнилой воды из бурдюков, лишь ее голос он слышал сквозь колесный стон.
На второй год взбешенный своей слабостью Барбий решил жениться. Клин – клином. Нашел себе молодую деву, из вольноотпущенниц. Красивую, домовитую и, как пишут в эпитафиях, добронравную. Отгнусили свадебные гимны и Барбий решил возлечь с женою своей.
– И, веришь ли, друг… Стоило мне взглянуть на эту Мирину на брачном ложе, голенькую такую, малую совсем, пигалицу, как вспомнилась мне Терцилла в тот день, когда она мне открылась. И такая тоска мне сердце сжала, смертная тоска! И понял я, что Мирину не люблю, и не полюблю никогда. А значит, ни к чему все эти матримонии. Короче, выгнал я ее. К такой-то матери.
– Жестоко, – сказал я.
Еще три года Барбий ездил со своей труппой по городам и весям – холостой, бешеный, незабывающий. Когда от Терциллы становилось совсем уж невмоготу, Барбий обращался к рыночным колдунам. Те исправно брали деньги, обрызгивали ланисту заговоренной водицей и снимали любовный приворот. Но спустя неделю Терцилла снилась Барбию опять.
Лишь один странствующий халдей отнесся к проблеме Барбия по-персидски основательно.
– Нужно принести той богине, что наказала тебя такой страстью, добрую жертву. Умилостивить ее. Что у тебя в жизни главное?
– Работа.
– Какая твоя работа?
– Убивать. Я гладиатор.
– Дай обет, что людей ты больше убивать не будешь. Это будет твоя жертва. И тогда богиня смилостивится над тобою. И вырвет из груди твоей жало любви.
Так Барбий дал обет не обагрять меча – до конца своей жизни. Но все одно не позабыл вкус терциллиных поцелуев.
Вскоре Барбий познакомился с одним пройдохой, который уговорил его продать дело, накупить товаров и отправиться с ним в Египет. Накупили. Отправились. Товары, никому не нужные там, да еще и траченые трюмной сыростью, распродали за бесценок. Вдобавок, Барбий еще и малярией заразился, едва не умер. А в бреду – одна Терцилла. Колокольчиками звенит, ножкой, в сандалию обутой, игриво крутит, укоряет, к себе зовет…
Я не разобрал, как именно получилось, что после Египта Барбий оказался в Риме, а потом – во Фракии. Ведь не ближний свет. Впрочем, Барбий и сам, похоже, толком этого не разобрал. По его мнению, слова «я просто путешествовал» все отлично объясняют.
И вот, последний акт нашей драмы. Город Томы. Хор тревожно ведет новую тему.
Постаревшему, погрубевшему Барбию нравится во Фракии. Он растит сад, доит козюлек, ездит на Золотце по холмам и кормит конопляным семенем птиц. Он водит дружбу с поэтом Назоном и ссыльным греховодником Маркиссом. Он считает себя человеком пожившим, никогда не отказывается от знаков почтения со стороны горожан, многие из которых прочат за него своих непристроенных дочерей. Он опытен и кроток. Он давно забыл что такое цинизм, он не боится быть наивным. В его шишковатой голове бродят безумные градоустроительские проекты, которыми он щедро делится с сикофантом Кинефом. Вот только…
– …каждый раз, когда я по городу иду и песню какую-нибудь слышу, я вспоминаю, как пела Терцилла. Как она пела, друг! Она пела так, что декурионы переставали браниться, цветы открывали бутоны, а младенцы пеленки пачкать прекращали и улыбались беззубыми своими ртами. Музыкальные они с братом были – страсть, этого у них не отнимешь… Так вот послушай, Назон. Только не делай это свое лицо, просто послушай! Мне кажется, до сих пор кажется, что когда-нибудь мы с Терциллой еще… обнимемся. Я головой-то понимаю, глупость это, борода вон седая уже… Смешно тебе? Смейся, ладно! Я разрешаю! Но все равно скажу вот что еще: если бы тогда, после пожара в казармах, я предположить мог, что я так сильно Терциллу люблю, я бы никуда не уезжал. Сгнил бы лучше в Капуе, у ее порога.