Я заговорил; сказал ему, что знаю, как погиб его брат, знаю место, где он похоронен; я видел культю на месте безымянного пальца, и мне казалось, что тот, погибший безымянным, оставил по себе такую зарубку.
Оказалось, что я угадал: брат увечного действительно ушел в побег — это было последнее известие о нем — и пропал; меня отпустили и стали расспрашивать, я рассказал, что нашел его, пытался спасти, а потом похоронил. Захватчики посоветовались, не сдал ли я его ментам, и решили, что тогда они знали бы — беглеца вернули бы в колонию, добавив срок. Не я ли его убил? Я предложил посмотреть на меня: похож ли я на человека, который смог бы убить? Они засмеялись.
Все перевернулось; захватчики, похоже, и сами не слишком были убеждены, что я богатый наследник, просто решили проверить «наводку» капитана; меня повезли в забегаловку, чтобы я нарисовал план, как найти в горах могилу беглеца; капитан сидел рядом на заднем сиденье и смотрел почтительно: он-то был уверен, что я обманул, задурил этих троих, и почти, наверное, восхищался моей хитростью.
Меня спросили, что я делаю в городе; и я, вопреки разуму, коротко рассказал свою историю. Приемный внук начальника лагеря — я говорил о Втором деде бандитам, и те слушали с уважением; я был — их, я был связан родством с лагерным миром, и оказалось, что колючая проволока не только отъединяет, но и соединяет: передо мной даже извинились за вывернутые руки. Не было деления на арестованных и охрану, на воров и вертухаев — во всяком случае, для прошлого; был только человек, давший начало их городу, человек, в котором они чуяли большую, старшую силу — и им казалось, что они могли бы найти с ним общий язык. Второй дед, как и они, гнул, ломал людей, и теперь, когда прошлые распри становились несущественными, они тосковали по произволу, возведенному в закон — им думалось, что они нашли бы себе место в том времени, место на стороне силы, и отблеск этой силы придал бы их низменной страсти к мучительству легальность и оправдание. «Я бы в те времена надел форму», — сказал один; и я понял, что все трое действительно пошли бы в охрану — не вольность их привлекала, а власть; тот беглец, старший брат, убил бы за такое предложение, а эти — эти, младшие, уже приняли бы его как должное; они и служили, как выяснилось, вохровцами на комбинате.
Мертвец — почти что против своей воли — охранил меня; та попытка человечности все-таки оказалась действенной. Если бы я бросил его, я бы — сам для себя — не имел права сослаться на тот случай; но не бросил, не выдал — и теперь разминулся с жижей отстойника, где исходила липкими пузырями обманувшаяся птица.
Настроение троих изменилось резко; я как мог описал путь к заброшенному лагерю, но понимал, что младший брат не отправится перезахоронить старшего — будет только рассказывать, как захомутал стороннего лоха, а лох оказался тем, кто видел тело брата; постепенно история мутирует до неузнаваемости — либо я стану предателем, которого накажет младший брат, либо, наоборот, буду выносить беглеца на себе; но все это будет потом, а пока мы пили в забегаловке — за друзей, за неудачу врагов, — и капитан пил со всеми, будто и не сдавал меня.
Утром я собрался было поехать на кладбище, к могиле жены и сына Второго деда, но передумал; я чувствовал, что поездка будет концом, что после нее нужно будет возвращаться — и старался отсрочить конец.
Мне захотелось посмотреть на то место, где старик, начальник расстрельной команды, схватил дозу радиации. В городе существовало свое излучение — излучение неблагополучия, жизненной какой-то надорванности, надломленности; и я намеревался сверить ощущения от двух мест, понять, сходны ли они в чем-нибудь.
Невдалеке за городом, в горах, находилось ущелье, где заключенные добывали радиоактивную руду.
Когда создавалась ядерная бомба, руду эту искала каждая геологическая экспедиция, чем бы она ни занималась. Здесь, на Севере, ее нашли. Я представил, как десятки тысяч людей по всей стране, в степях, в пустынях, в тайге, в тундре разыскивали распадающееся вещество, чреватое цепной реакцией, высматривали желтые урановые смолки, чей цвет похож на цвет крапин на коже ядовитых змей; как отклонялись стрелки счетчиков Гейгера, когда в породах отыскивались зерна минералов, окруженные коричневыми ореолами радиоактивности, и стесанные кончики карандашей чертили графитом на выцветшей бумаге полевых дневников контуры будущих месторождений.
Поиск веществ, чей век сопоставим по протяженности с человеческим, поиск коротко живущих минеральных соединений, предателей камня, у которого свое, долгое — миллионолетия — время; поиск ключа к силам природы; поиск ускорителя распада, в некотором смысле — философского камня, сообразного философии нового века, ищущего средства разрушения, а не созидания; средства остановить историю, прекратить время.
Уран, элемент, названный именем оскопленного бога, бога-до-времени, уступившего место Кроносу и своим исчезновением сделавшего возможной смену поколений богов, — уран, бесплодное вещество, не могущее дать начало вещи, не могущее отлиться в постоянную форму, как медь или железо; уран, открытый Мартином Генрихом Клапротом в год начала Французской революции, в год взятия Бастилии и принятия Декларации прав человека и гражданина, — думал ли немецкий натурфилософ, что черное вещество из его пробирки будет весить на весах истории столько, сколько не весило все добытое человечеством золото? Что ради этого вещества проложат дороги, устроят рудники? Слышал ли он в звуках того года подземные толчки, провозвестия будущих революций, — и той революции, которая поднимет красное знамя Французской?
Чтобы попасть в ущелье, нужно было пройти мимо брошенных цехов и недостроенной обогатительной фабрики. То было место, где окраина города смыкалась с территорией комбината и возникала ничья земля, где не обретались даже бродяги-бичи и одичалые собаки; если от развалин цехов и домов по краю города веяло запустением, то здесь, казалось, распадается, полнится кавернами само пространство.
Повсюду были кострища, ржавые мотки корда — металлические кишки шин; пятна ржавчины, заваленные набок цистерны, смятые вышки ЛЭП, куски железа, выкрученные, согнутые, словно нарезанные великанскими ножницами; развороченные колесами грузовиков колеи, будто кто-то нарочно терзал землю. Среди остовов бараков, как обрубленные осколками деревья из военного сна, торчали стояки канализации; из позабытых скважин бессмысленно била многометровыми фонтанами вода. Там не было даже обычного мусора — банок, бумаги, оберток, объедков, — только остатки былого жилья, покореженный металл и убитое дерево.
Я не смог идти через этот разор; тут, на стыке города и промышленной зоны, вдруг обнажилось все, что в других здешних местах было отчасти скрыто, замаскировано архитектурой и пейзажем; страх вызывало не это изувеченное пространство само по себе, а реальность внутренней жизни тех людей, чьими не сказать усилиями или стараниями, наоборот, неделанием усилий, неприложением стараний оно было порождено.
В отвратительной отверстости этой свалки свалок — не в смысле превосходной степени, а именно в том смысле, что здесь возник мусорный конгломерат из множества частей, на них, однако, обратным ходом не делящийся, — как бы открывалась повсеместно присутствующая изнанка человеческого сознания; и нельзя было сказать, что кто-то виноват, кто-то недосмотрел, недоглядел, мог бы все сделать иначе — если эта свалка свалок была действительностью, значит, существовало то анти-зрение, то попадание на волну распада, после которого невозможно по-библейски вернуть человека к утраченной способности видеть: иди и смотри.