Если так, то тут и разгадка лагерного благополучия, даже успехов самого Солженицына. Так, в лагере на Большой Калужской его сделали завпроизводством, и он радостно воскликнул: «Прежде тут и должности не было такой!» Это было в самом начале срока, а в самом конце он по поводу одной печальной ситуации молвил: «Больше оперчасть не баловала меня своим расположением…» Значит, было время, когда баловала. Да не весь ли срок? А за что? А почему? А дружба такая откуда?.. И после этого он еще лепечет, что да, был завербован, дал подписку, получил тайную кличку, но ни одного доноса за весь срок ни разу не написал. Поискал бы ты, нобелиат, дураков в другой деревне… Ветров работал по своей тайной специальности весь свой срок в поте лица.
В подлинном авторстве доноса, попавшего в руки Арнау, убеждает не только идентичность почерков, особенностей манеры письма и других характерных частностей, с одной стороны – в журнальной публикации, с другой – в книгах Солженицына, в его письмах. Но еще больше – идентичность «почерков» иных – психологических, нравственных – при свершении им клеветнически-доносительских деяний на всем протяжении жизни.
Вспомним такую особенность «почерка» Ветрова, как обстоятельность и широта, с коими он давал показания против всех ближайших друзей юности. Никого не забыл! Даже случайного вагонного знакомого Власова. А на Симоняна не поленился накатать аж 52 страницы! Подобная обстоятельность и в его доносе: указал и срок бунта (22 января), и имена руководителей (Малкуш, Коверченко, Романович), и чем вооружились (ножи, металлические трубы, доски), и в каких бараках основные силы (во 2, 8 и 10), и каков план действий (разбиться на четыре группы и начать одновременно). И что предстоит делать каждой группе в отдельности, и не забыл даже такую частность, как отключение запасного движка. О, это его дотошная манера!
Но еще важнее и выразительнее следующее сходство «почерков»: все известные нам ранее «показания» Солженицына против знакомых, друзей и родных были ложью провокационного характера – такой же провокационной ложью был и тот донос. Журнал Neue Politik приводит заявление Ф. Арнау о том, что на самом деле в лагере «Песчаный», где орудовал Ветров, никакого восстания не замышлялось, просто небольшая группа заключенных решила пойти 22 января 1952 года к начальству лагеря с просьбой перевести своих товарищей, находившихся в карцере, в более сносные условия. Кроме того, они хотели добиться, чтобы и в этом лагере, особом, разрешили свидания с родственниками, более частую переписку и т. д. Гораздо позже, в третьем томе «Архипелага» писатель Солженицын даст совсем другую версию январских событий в лагере, но в противоположность доносчику Ветрову, своей лагерной ипостаси, он и сам не будет теперь говорить о их обдуманной запланированности, о ловком тайном замысле, – наоборот, станет энергично убеждать, что это был стихийный, внезапный, совершенно неожиданный для самих участников всплеск страстей. Читаем: «Ни к чему наши три тысячи не готовились, ни к чему готовы не были, а вечером пришли с работы – и вдруг…» В доносе говорилось о детально разработанном заговоре, о точном распределении ролей, о твердо назначенном сроке, а тут – «ни к чему не готовились», а тут – «вдруг»! Читаем дальше: «Ни топора, ни лома ни у кого не было, потому что в зоне их не бывает». А в доносе фигурировал чуть ли не арсенал: ножи, металлические трубы и т. п. Еще читаем: «А вся-то затея была ребят – не восстание поднимать, и даже не брать БУР, это нелегко… затея была: через окошко залить бензином камеру стукачей и бросить туда огонь». Прямо черным по белому и выводит: «затея была – не восстание». Так Солженицын-Ветров, автор «Архипелага», сам показывает провокационно-лживый характер действий Ветрова-Солженицына, автора доноса.
В 1945 году чрезмерная словоохотливость и легкость, с коими он закладывал друзей и даже собственную жену, вызвали у следствия недоверие, и от его клеветы, как мы знаем, никто, к счастью, не пострадал. То же самое произошло и в 1952 году при его 52-страничном навете на Симоняна. Вероятно, это объясняется не только тем, что в обоих случаях делом занимались достаточно осмотрительные и неглупые люди, но и тем еще, что им некуда было торопиться, время терпело, они могли все взвесить и принять обдуманное решение.
Донос от 20 января 1952 года своей чрезмерной обстоятельностью, дотошностью и некоторыми другими важными чертами тоже должен был бы вызвать сомнение у тех, к кому он поступил. В самом деле, при совершенно случайной встрече с Ветровым не в каком-то укромном месте, а у пошивочной мастерской Мегель ведет себя, как следует из описания, чрезвычайно странно. Начав с полу-загадочных намеков, он вскоре излагает собеседнику весь план бунта до мельчайших подробностей. Судя по такой его осведомленности, он принадлежал если не к руководителям, то уж наверняка к самым активным участникам задуманного, а собеседник – всего лишь знакомый, к участию в бунте не привлечен, к тому же вызывает кое у кого подозрения, о чем сказано в самом конце доноса. Так спрашивается, с какой же стати Мегель, крайне заинтересованный в сохранении строжайшей тайны о бунте и, конечно, понимающий, чем грозит ее разглашение, вдруг выкладывает все до точки перед таким человеком, как Ветров?
Конечно, это соображение должно бы насторожить, но – в данном случае ситуация была совершенно иная, чем на следствии или при рассмотрении клеветы на Симоняна. Прежде всего, времени – в обрез: можно предполагать, что донос был получен в конце дня 20 января, а бунт, как в нем говорилось, назначен на 22-е. Имелась ли возможность за это время произвести расследование? Кроме того, ведь речь шла о деле очень важном – о таком, которое могло повлечь за собой человеческие жертвы. Вероятно, по причине именно этих двух обстоятельств руководство лагеря приняло меры предосторожности («Усилить наряды охраны автоматчиками»), а когда утром 22-го группа заключенных действительно направилась к штабному бараку, лагерное начальство, как видно, поверило, что донос правильный, что начинается бунт, и возможно, что оно вело себя в этой обстановке, чрезвычайность которой была создана во многом именно Ветровым, с излишней нервозностью. Во всяком случае, кровь пролилась. И немалую долю ее нобелевский лауреат Солженицын обязан взять на свою лауреатскую совесть, по крайней мере – видимо, совсем не случайную гибель Ивана Мегеля, который после всех этих событий, конечно, разоблачил бы нобелиата-стукача перед своими товарищами, в чем руководство лагеря, разумеется, никак не было заинтересовано…
У читателя, надо думать, давно вертятся на языке вопросы: «Откуда Арнау так много знал о Солженицыне? Где он раздобыл донос Ветрова?»
Вернемся к публикации Neue Politik. Там рассказывается, что во время посещения Советского Союза знаменитый криминолог встречался с людьми, интересовавшими его в связи с темой «Солженицын-Ветров», и беседовал с ними. Читаем: «Арнау надиктовал на магнитофон (накануне отъезда из Москвы, видимо, с целью подвести итог тем встречам и зафиксировать их результаты. – В. Б.) запись следующего содержания: «В беседе с «В», профессором «С» и фрау «Р» неоднократно высказывалось мнение, что Солженицын занимал в лагере «доверительные позиции»«». Напомним, что в 1974 году, когда Арнау приезжал в Советский Союз, еще не было книг о нем ни Н. Решетовской, ни Т. Ржезача, ни В. Чалмаева, ни Ж. Нивы, ни многих других публикаций, проливших свет на темную историю Солженицына, но ныне, после всех этих публикаций, которые к тому же здесь часто цитировались, мы едва ли нарушим тайну Франка Арнау или журнала Neue Politik, если выскажем уверенность, что помянутый в магнитофонной записи «В» – это не кто иной, как Виткевич Н. Д., профессор «С» – Симонян К. С, фрау «Р» – Решетовская Н. А. – все знакомые нам, неоднократно упоминавшиеся в нашем повествовании лица.