Если бы я не был лекарем, я, вероятно, тоже быстро охладел бы к сергамене. Но мне до всего было дело – тем более зверь и впрямь был необычаен!
На четвертый день нашего с ним совместного проживания сергамена занемог. Изо рта его сочилась серо-зеленая липкая слюна, глаза подернулись мутной пеленой, хвост судорожно подрагивал. После подобное случалось с ним нередко, и я уже знал: опасности нет. Но тогда, в первый раз, я просто запаниковал! Объятый страхом, я встревоженно скакал вокруг клетки, словно тушканчик! Ведь произойди худшее – обвинение в нерадивости могло бы стоить мне репутации!
Прошло несколько часов, а я так и не решил, с какой стороны подступиться к зверю, как быть с его лечением. Какие уж тут лекарства, когда не было известно доподлинно, что он ест, кроме ослиного молока, бадья с которым ежевечерне оставалась почитай нетронутой!
И тогда я впервые отважился войти в клетку.
Зверь не сожрал меня заживо, не зарычал, не бросился. Впрочем, не было в его взгляде и одобрения. Я осторожно приблизился и положил ладонь на тяжело вздымающийся бок сергамены.
Он воспринял мои действия спокойно – даже не шелохнулся. Это меня ободрило, я возложил и вторую руку – словом, действовал по всем правилам врачебного искусства. Тут-то меня и ожидали первые открытия…
О ужас!
Мои пальцы не ощутили толчков!
О да, сердце, имейся у зверя таковое, должно было биться под его толстой шкурой. Но я не ощутил биений!
Я приложил ухо к боку зверя. Ти-ши-на.
Позднее я убедился: у сергамены не было сердца. Просто не было.
Затем я выяснил и то, что кровь зверя не красна, подобно крови прочих теплокровных тварей, а имеет цвет обволакивающей гниющие отбросы плесени. Что его шерсть прочна, словно это и не шерсть вовсе, а тонкие серебряные ниточки, которые можно разрезать, но невозможно разорвать. А слюна сергамены застывает от соприкосновения с воздухом прозрачными каплями, чьи края остры, словно лезвия.
Если бы я знал заранее, каков сергамена, я, вероятно, изыскал бы предлог отвертеться от этой непростой роли. Шутка ли, на старости лет расширять свои представления о возможном?
По крайней мере я дознался бы у Радзамтала, что это за зверь и откуда он взялся. Я опоил бы Радзамтала, подослал бы к нему наемных головорезов – словом, не постоял бы за ценой. Увы, он улизнул в тот же вечер – даже на ужин не остался!
Нрав у сергамены был любознательный и беззлобный до апатичного. Когда я на свой страх и риск дозволил ему покидать клетку и свободно перемещаться в пределах комнаты (благо, когда кто-то поднимался по скрипучей чердачной лестнице, было слышно с первых же ступеней), он тут же облюбовал себе место на подоконнике возле чердачного окна. Там, на подоконнике, он и полеживал, с интересом разглядывая придворный люд, играющий в мячи, флиртующий по кустам, словом, сибаритствующий. Иногда, когда там, на улице, происходило что-то эдакое вроде дуэли, он делал мне знак головой – дескать, погляди, опять бездельники завелись с пол-оборота!
При этом сергамене были присущи покладистость и сообразительность. Как-то раз, когда я под предлогом ласки пытался ощупать его хребет и пересчитать ребра, тщась в результате составить представление о скелете вверенного мне зверя, он, утробно мяукнув (хотя на обычное мяуканье издаваемые им звуки походили как лязганье цепей на собачий лай), выгнул спину и, привстав на всех четырех лапах, напрягся. Кожа, последовав за мускулами, натянулась, и под ней явственно проступили кости. Вот, дескать, смотри и наслаждайся, мне не жалко!
Тогда-то мною и была замечена невероятная гладкость его хребта, похоже, не членящегося на позвонки, чьи границы мне не составляло бы труда выявить! Тогда же я убедился: ребер у сергамены всего три. Они широки, плоски, словно лопатки, и сходятся на твердой, словно бы деревянной груди с ничтожно малым зазором.
Ни у одного известного мне зверя не было ничего подобного! В книгах, к которым обратился я в поисках аналогий, – тоже.
О да, мой сергамена был привязчив. Быстро распознав во мне няньку, он выделил меня из множества двуногих и впредь не скупился на знаки доброго ко мне расположения.
Он поворачивал голову, когда я появлялся, довольно пофыркивал, когда по одним ему известным признакам определял, что я в настроении поиграть с ним. А ночью, уловив отзвуки моей бессонницы, он по-компанейски скребся в разделяющую наши комнаты дверь, участливо предлагая свое общество и как бы подтверждая тем самым установленный мною ранее факт: сергамена не спал.
Быть может, он и спал, но совсем не так, как спят люди или животные, смежающие веки и расслабляющие тело.
Подозреваю, он все-таки выкраивал минуты для отдыха, раскидывая их по многоцветной ленте сменяющихся суток бледным пунктиром. От такого чудесного зверя можно было ожидать любых несуразностей. Любых.
Если бы оказалось, что сергамена, наоборот, спит все время, на ходу, воспринимая и меня, и все окружающее как один бесконечный, связный сон, – я расценил бы как должное и это.
3
Поделись я своими наблюдениями о сергамене с господином наместником, думаю, в лучшем случае зверя отослали бы назад, в Рин.
«Хорош подарочек! Прислал тут нам измененную тварь!» – возмутился бы он.
В худшем же случае безобидное и, не постесняюсь сказать, красивое существо ждала бы гибель. Причем палачом-отравителем определили бы именно меня.
«Вы же в этом разбираетесь, Аваллис? Я имею в виду – в ядах», – сказал бы господин наместник, а мне оставалось бы только исполнять.
Уж не знаю, как бы я скармливал сергамене яды…
Думаю, в конце концов измененного зверя сожгли бы заживо. Ибо нет ничего более ненавистного для людей, чем изменения и обращения …
Подобные соображения отвращали меня от болтовни.
Очень скоро я наловчился скрывать и наиболее вызывающие признаки инаковости сергамены. Первым делом я приучил его в присутствии посторонних изображать умиротворенный сон. Дальше – выдрессировал его делать вид, что он с аппетитом ест.
Мой смекалистый зверь ловил учение на лету. Я даже не удивился бы, если б он оказался в состоянии решать те несложные задачки («У девочки было три ореха, у мальчика – два. Мальчик украл у девочки два ореха…»), над которыми бился под надзором наставника наш дорогой недоросль.
Таким образом, счищая с пола стекловидные лужицы слюны, аккуратно прибирая и уничтожая вылинявшую шерсть, отвлекая посетителей дурацкими побасенками от чересчур пристального разглядывания зверя, оправдывая его недомогания наукообразными рассуждениями о хрупкости тела, обреченного на разлуку с движением, я сохранял зверю жизнь.
Очень скоро подробности анатомии зверя перестали будить во мне волнение естествоиспытателя. Меня увлекли его повадки и способность мыслить. Я находил необходимым постоянно вынуждать сергамену к каким-либо действиям, и мои ученые записки росли с каждым часом.