– Не было, моя госпожа.
– А что это за тип приходил? Посыльный?
– Перепись. Лошадей переписывали. К войне готовятся.
– Понятно. – Лива деловито кивает и шаркает в сторону своей спальни. Уже возле дверей оборачивается ко мне. – Ну, если что-нибудь принесут, ты тогда сразу ко мне, ладушки?
– Всенепременно, моя госпожа.
Руки Ливы дрожат мелкой дрожью. Губы похожи на два рукава высохшей речки. У берегов этой речки пузырятся островки герпеса, словно бы подтверждая справедливость поговорки «на печального и вошь залазит». Будь прокляты эти поговорки! О какой бы напасти ни зашла речь, они всегда оказываются правыми.
Лива ждет вестей от Сьёра. Ждет каждый день.
И хотя поддельное Сьёрово письмо было доставлено две недели назад и хотя из него вытекает, что еще долго почты не будет, Лива не теряет надежды на надежду надеяться, что Сьёр пошутил и скоро вернется.
Одно меня утешает: если бы Сьёр и впрямь уехал туда, куда он якобы уехал, он тоже не написал бы ни полслова.
– Писем не было? – спрашивает меня Лива, выходя из спальни через три часа. По тому, какие сухие у нее глаза, и по розовым оттискам на щеках всяк может догадаться: она ревела, зарывшись лицом в подушки.
– Писем не было.
– Ну, если что – ты сразу мне. Ага?
И так день за днем.
И ничего не получается для нее сделать, потому что она не хочет, чтобы я что-либо для нее делал.
Она даже не моется. Ее постель уже начинает обретать особый грязный запах.
Ест она тоже сама. Не хочет, чтобы я прислуживал. Убирать не дает. Объедки выбрасывает вместе с посудой с террасы. Чайки и мушки-помойницы довольны.
В комнате, где она теперь обитает, в той самой, пропитавшейся Сьёром, спальне, предметы стоят в точности на тех местах, где они стояли, когда Сьёр в последний раз входил в Ливу, возложив себе на плечи ее белые безволосые ноги.
Старенький, но с недурной вышивкой пояс, который Сьёр однажды впопыхах забыл («впопыхи» вообще были стилем его жизни), произведен в нечто среднее между фетишем и святыми мощами.
По утрам Лива плотно сворачивает его, и он становится похожим на рулет, где вместо ванильного крема – крем золотой и крем серебряный. Затем она торжественно складывает его в ларец, очищенный от семейных драгоценностей.
Там, в ларце, реликвия отдыхает до вечера, когда ее с великим благоговением извлекают.
На ночь Лива берет пояс в постель, наматывает его себе на шею, да так, чтобы один конец непременно касался груди, которая тотчас напрягает прыщики сосков. Лива вдыхает рывками его запах, запах Сьёра – касторовый, земляной, чернильный, – судорожно сводит бедра и снова-таки ревет, тряско и уже глухо, чтобы потом, намаявшись до бесчувствия, кое-как заснуть.
Фигуристую чашку, из которой обычно пил травяное вино Сьёр, тоже почестями не обошли. Установлена на семейный алтарь поверх изображений предков и небесных покровителей. Окуривается благовониями.
Все пылинки и соринки, ниточки и волоски, запахи и дуновения, оставшиеся от Сьёра, принадлежат теперь одной Ливе.
Того же, кто проникнет в спальню, в эту заповедную страну воспоминаний, в это святилище Сьёра, где она – верховная жрица, Лива грозилась казнить страшной казнью (зная вкусы Ливы, уверен – четвертует).
«Тебя это тоже касается», – сказала мне она, сверкая адскими своими глазищами.
«Конечно, моя госпожа», – склонил голову я.
Во всем этом безумии была все же полезная сторона: гнусные перипетии, связанные с исчезновением жениха накануне свадьбы, обошли Ливу стороной.
Моя госпожа так и не поняла, кто и с кем собирался бракосочетаться.
Впрочем, понимать что-либо Лива не старалась. Она оставила меня в карауле и ушла в затвор.
«Лива захворала, лежит в жару. Должно быть, это тиф. Лекарь не велел пускать», – попугаем повторял я всем, кто пытался пробиться дальше гостиной.
«Какой кошмар! Да, тиф сейчас так и лютует! Хорошо тебе, Оноэ, что ты стеклянный и тебя зараза не берет!» – сказала Зара, окидывая меня внимательным хозяйским взглядом.
Прочесть ее мысли смог бы и неграмотный. Она думала о том, как прогонит взашей половину своей дыроухой и криворукой челяди, в первую очередь, конечно, горничных и нянек, когда я после трагической кончины ее бедняжки-сестры перейду, вместе с драгоценностями и землями, в ее, Зары, собственность.
«Сок петрушки очень полезен. Может, надо давать его Ливе?» – выслушав мои объяснения, пролепетала Велелена.
Она была в своем, идиотском, репертуаре.
«Выходку» Сьёра она восприняла философически.
Как и многие почитатели дым-глины, она успела накрепко усвоить ложную истину о том, что любое нечто всегда можно заменить любым другим, была бы только дым-глина. «Не судьба», – решила Велелена, проформы ради похныкав на плече у папеньки.
«Ты думаешь, это уже оно?» – шепотом спросил папаша Видиг, имея в виду, конечно, превращение в хутту. По правде, он был единственным человеком, в чьих интонациях слышалась подлинная обеспокоенность судьбой болящей.
«Еще нет, – сказал я. – Но если так пойдет…»
«Я понимаю, – вздохнул Видиг, складывая на животе свои морщинистые лапки. – Ведь если оракул был – значит надо смиренно себе это самое… Сам крабов этих клятых в молодости с товарищами гарпунил… Знаю, надо скрепить сердце, принимать как должное… И не могу, не могу…»
«Я тоже не могу, господин Видиг».
Чтобы реализовать качества заботливости и привязчивости, которые на время Ливиного сплина просто-таки осиротели, я принялся ухаживать за лимонным деревом по имени Глядика.
Опрыскивал его, вощил листья, даже удобрить решил лишний раз.
Долго думал, чем удобрить. Дерево шло в лист, и навоза ему больше давать было нельзя.
Наконец придумал – пересаживая Глядику, я высыпал на дно кадки два стакана уже знакомого всем нам праха. По-моему, применение для Сьёра наилучшее.
О том, что началось, началось, я догадался по скрежещущим, квохчущим звукам, которые доносились из спальни.
Конечно, не только я их слышал, но и весь дворовой люд. В спальне словно бы жестяной слон возился.
Хрустнули опоры балдахина. Звякая оловянными табличками для поминовения и плошками с жертвенным просом, завалился на пол домашний алтарь.
Конечно, я не раз представлял себе, холодея, день этот, отвратительный день.
Тьмократно я себе его представлял.
И все равно вышло неожиданно.
Когда с неделю назад на Ливу напала прожорливость, да такая, что я едва поспевал подносить ей снедь и жаркое, моченые грибы и сваренные на пару каши, питье, сыры, колбасы и фрукты, я мог бы догадаться, что это и есть То Самое.