Эля молча посмотрела на него. Что-то хотела сказать, он это видел. Может быть, извиниться за то, что оттолкнула его? Поздно, девочка! Митя неожиданно почувствовал, как затикало, закрутилось все, когда он вспомнил свои мысли на поле. Да, надо было ничего не спрашивать, не заглядывать в глаза, не ждать разрешения… Черт, когда еще представится такая возможность. Отец ведь засадит дома, как пить дать. Когда еще они смогут встретиться? Будет теперь следить за ним. И главное, он-то думал, что ему простится его маленькая ложь, даже если отец узнает о поездке, он же привезет фото отцовской знаменитой скульптуры! А он ничего не нашел. Ну, ничего, он узнает, где находится областной музей, и поедет туда. Скульптуру точно забрали, что ж произведение искусства будет пропадать в заброшенном лагере! На него должны смотреть люди…
– Ты пиши мне, хорошо? – совершенно нелогично сказал Митя, отвечая на свои собственные мысли. Не увидит он ее в ближайшее время, никуда его из дома не выпустят.
– Хорошо.
Эля поправила ему волосы, поцеловала в щеку. Как сестра. Или не как сестра. Теперь уже не разберешь. Теперь уже вообще ничего не поймешь! Потому что он не знает, что его ждет дома, точнее, он знает, но как это несправедливо, ведь он хотел как лучше… Он не хотел обманывать отца… Несправедливо – потому что он долго не увидит Элю, а ее наверняка куда-то увезут, а он на самом деле совершенно не готов с ней расставаться, нет, не готов. Он хочет видеть ее, да, он привык к ее красоте, но… она должна быть с ним, он должен видеть ее каждый день, хотя бы на час, но чтобы никого не было рядом, но как это устроить? Как? Никак.
Митя изо всех сил сжал Элю, как только мог, прижал к себе. Ну и что ему теперь делать? С собой? С ней? Точнее, без нее. Лучше бы ничего этого не было. Сидел бы он в своей комнатке и пилил бы на виолончели. И смотрел бы в окно на огромную березу, переросшую пятый этаж их дома. Он загадал – если не спилят ее, как требует соседка сверху, которая ненавидит его отца, тогда он поступит в консерваторию, сразу, с ходу. Он на эту березу смотрит всю жизнь, сколько себя помнит.
Смотрит, делая уроки, смотрит, когда отец его порет, смотрит, когда играет на виолончели, когда просыпается, когда, задумавшись, лепит, крутит в руках все тот же, единственный кусочек пластилина, завалявшийся в его ящике, и смотрит. Чем только этот кусочек пластилина не был. И Митиной головой, и Элиной, и батиной, и Митиными руками, и виолончелью, и сердцем – настоящим, живым, бьющимся, с выпуклыми сосудами, и Элиными ногами, и ее круглой нежной грудью, и торсом – он никогда не видел ее полностью раздетой, но это нетрудно домыслить, был и Митиным котом, который раньше всегда приходил и смотрел на Митю долгим мудрым взглядом, садился рядом и смотрел, смотрел, никогда не запрыгивая на коленки, не терся об ноги, не мяукал, очень странный был кот, Мите казалось, что в нем – душа человека, так точно тот всегда понимал Митино состояние, жаль, что пропал этой весной.
Если бы не было Эли, Митя бы все лето сидел спокойно в своей комнатке, смотрел бы на березу и мечтал. Точнее, старался бы не мечтать. Потому что все его мечты – не те. Мечтать о том, о чем рассказывает ему отец, пока не получается. Он знает, что так будет, он все для этого делает, работает, играет, играет часами, но не мечтает. Он мечтает о другом. Его мечты лживы и убоги, ничтожны, как тот крохотный кусочек пластилина. А теперь еще в мечтах будет Эля.
Разная, меняющаяся, далекая, близкая, недоступная, нежная, строгая, волнующая до дрожи, Эля, которая никогда не будет плестись за ним в толпе поклонниц, Эля, за которой он готов – да, готов! – бежать, идти, ползти… Все наоборот, все не так, как говорит батя. Еще одна запретная мечта. Еще одна тайна, которой не должно быть. А она есть. Она – вот. Сидит, мягко улыбается, гладит его руку своими легкими пальцами, светится, манит, тянет за собой, зовет – никак, ничем, ни единым словом, чем-то другим, не поддающимся словам.
Глава 25
Больно. Плохо. Страшно. Но надо терпеть. Почему-то сегодня боль кажется невыносимой. Он разнюнился, он обабился, он связался с бабой, он предатель, он предал отца, он предал семью, он предал все. Он получает за это. Он не кричит, не стонет, он закусил губу, иногда помогает, когда он начинает кричать, этим отца можно остановить, а иногда, наоборот, от криков тот распаляется, вроде говорит: «Не смей кричать, молчи», – но крики как будто подхлестывают его, будят в нем что-то страшное, отец может забить до полуобморока, так уже было… Нет, он не может больше терпеть, это невыносимо. Митя попытался привстать, но Филипп сшиб его точным ударом. Хоть бы потерять сознание, хоть бы перестать чувствовать эту невыносимую боль.
Митя слышал, как в комнату заходила мать, но отец вытолкал ее и продолжал бить его, то молча, тяжело дыша, отпивая воды, которую он принес с собой, то приговаривая:
– Не будешь предавать… Не будешь врать мне… Врать мне… Не будешь с ней… Не будешь с ней… Предал меня с ней… Предал меня… За нее тебе… За предательство тебе… За предательство… Не подойдешь больше к ней… Не получится у тебя с ней… Не получится ничего… Сопливый ты щенок, описанный… мерзкий… потный описанный щенок… кому ты нужен… ты ей не нужен… Захочешь с ней – ничего не выйдет… не выйдет у тебя… не получится… не сможешь… не сможешь…
Отец вбивал и вбивал свою правду, и Митя, чувствуя вкус крови во рту, повторял за ним выборочно слова, самые простые, самые короткие, они сами повторялись, крутились в голове: «Щенок… предал… за нее… не будешь… врать… не сможешь…» Неожиданно он услышал странный звук. Громкий, неприятный, как будто кто-то выпил залпом слишком много воды и подавился.
Боль осталась, страшная, разрывающая спину, поясницу, плечи, но Митя больше не чувствовал ударов. Звук стал громче. Потом раздался грохот. Митя приподнял голову и увидел, что отец рухнул на колени около топчана, на котором лежал Митя, уткнулся головой в край топчана и, громко всхлипывая… рыдал. Отец – плачет?
Митя с трудом перевернулся, стараясь не стонать, все тело было в огне, болело, ломило, жгло.
– Батя, ты что?
– Сына… – рыдал в голос отец, давясь, всхлипывая, вытирая огромной рукой нос, глаза, затыкая себе рот. – Сы-ы-ы-н-а-а-а мой… Как же ты будешь без меня… Какой же ты у меня беспомощный… Лежишь… Худой… Исхудал как… Все ребра на спине вылезли… Господи… Только мне ты нужен… Только мне… Слабенький… Глупый… Любая тебя уведет… Что ж ты такой слабый… Как же ты без меня…
– Да почему без тебя?
Митя сел на топчане, свесил ноги. Каждое движение давалось с трудом, но он старался больше не стонать. Он дотянулся до кружки, из которой пил отец. Отпил – удивился, вода была сладкая, пенистая. Квас, не вода.
– Почему без тебя? Попей, батя, квасу…
– Квасу… – зарыдал что есть мочи отец. – Квасу… Да что мне теперь квасу-то пить, когда жить мне осталось всего ничего… А как я тебя оставлю, как?
– Почему, батя? Ты что… ты что… – мысли у Мити заметались, – какие-то анализы сдал, да? Скажи!
– Да какие там анализы! Без анализов я чувствую – конец мой близок! А я еще из тебя мужика не сделал! Ничего не объяснил! И ты мне врешь, ничего не говоришь, а я бы тебе объяснил, что надо делать, чтобы бабы тебя не ухватили за одно место, чтобы ты свободу свою не потерял! А ты там тыркаешься где-то, тыркаешься, вот, уже на себя не похож… Приехал сегодня, а я тебя и не узнал – мой это сына или нет… Лица на тебе нет, что ж с тобой сделала эта баба, а? Деваха эта… Где ты был с ней, сына, где? Что же ты молчишь, а?