Семасиолог Терен и без всяких знаков держался живчиком. А вот Иван Денисович — тот словно бы находился в ином измерении. Его лицо не выражало тревоги. Напротив, он беззаботно и торжественно улыбался, как рекламный пенсионер, накупивший облигаций государственного оборонного займа. И я вдруг отчетливо ощутил: что бы сейчас ни произошло, да хоть ядерный фугас взорвись, Иван Денисович выживет все равно, потому что… потому что так нужно.
Наши страхи оказались напрасными. В узине нас никто не поджидал. Хотя и без сюрпризов не обошлось.
— Ты глянь-ка, картина! Лес, полный чудес! — воскликнул Лехин, и его бесхитростные глаза вечного ребенка (среди инженеров такие глаза не редкость) восхищенно сверкнули. — А дальше — еще одна! И дальше вон — сколько их! Третьяковская галерея!
— «Наш ковер цветочная поля-а-ана… Наши стены сосны велика-а-аны», — напел Борзунков.
И слова, и музыкальная фраза показались мне мучительно знакомыми — из какого-то мюзикла, что ли?
— Бессмысленная мазня. Творчество вырожденцев! — изрек Х-оператор Перемолот, обозрев лесной пейзаж, выполненный в бирюзово-оранжевой палитре, и подкрутил свой лихой казачий ус.
— А по-моему, довольно красиво. И даже изысканно, — вставила свои пять копеек Таня. — Напоминает творчество гламур-модернистов конца двадцать первого века. А вон то — на импрессионистов похоже…
— Когда-то, в аспирантские годы, я написал работу о натур-эстетике жестко стратифицированных девиантных сообществ… — начал Терен.
— Об эсте… о чем? Ты человеческим языком объяснить можешь? — ворчливо поинтересовался Перемолот.
— Могу. Написал, значит, я работу. О том, почему всякое мудачье тянет рисовать флору и фауну.
— Ты не выражайся, не выражайся! С нами барышня…
— Прошу прощения.
— Ну, и отчего же это… их тянет? — поинтересовался Лехин.
— Я думаю, все дело в гормонах, — процедил Бертольд ядовито.
Пока наши товарищи спорили о прекрасном, мы с Иваном Денисовичем сосредоточенно курили, разглядывая фрески, которыми были сплошь покрыты гладкие серые стены ущелья.
Фрески начинались на уровне наших ботинок и уходили ввысь, оканчиваясь примерно на высоте в четыре человеческих роста.
Рисунки, самые разные по цветовой гамме и довольно однообразные по сюжету— цветы, бесконечные поля ирисов, одуванчиков, тюльпанов в обрамлении гор, чьи подножия затканы травами, цветущие деревья в ассортименте, весенние рощи, благоухающие злаки под стражей вековых деревьев, — покрывали все ущелье от самого начала и… по-видимому, до самого конца. Картины природы вовсе даже не перетекали одна в другую, как можно было бы подумать. Но были четко размежеваны на отдельные «кадры», каждый шагов пятнадцать шириной. Кадры разделялись грубыми, широкими полосами, выполненными «черной краской. — Я так думаю, рисовали разные люди. Каждый столбил себе на стеночке участок и на нем уже… самовыражался, — предположил Борзунков.
— Наверное, так. Рука разная. Мастерство — тоже отличается. Контуры выполнены в разной технике. А краски положены с вариациями. Я когда-то в детстве в художественной школе учился. Немножко разбираюсь в этом деле, — сказал Лехин.
— Этот стиль я бы назвал постнедопримитивизмом, — заключил Терен.
— Лучше скажите мне, товарищи искусствоведы, какого черта они такое странное место для рисования нашли. Дорога — узкая. Само ущелье — тоже узкое. Обзора никакого. Вот в музее, как я помню, всегда нужно от картины отойти, чтобы ее как следует рассмотреть и проникнуться замыслом художника. И чем больше сама картина, тем дальше отходить приходится. Так? А тут получается, что и картины огромные, и отойти некуда. Им что, все равно, как это со стороны смотрится? — недоумевал Перемолот.
— Может, у них больше стен ровных не было… — задумчиво предположил Лехин. — Ты же понимаешь, какой это геморрой, рисовать по неровной стене. А сделать ровную стену— тоже геморрой… Вот, нашли компромисс.
— А вот еще — вы не заметили? Тут оно все повторяется. Если слева на стене сосны нарисованы, то и справа тоже сосны, только по-другому. Если слева маки, то и справа — они же.
— Девиантов завораживает все симметричное, — оживился Терен. — Впрочем, недевиантов тоже.
— Ладно, пошли. Времени нет, — закрыл конференцию Борзунков.
И хотя времени у нас было достаточно, спорить никто не стал. Что-то подсказывало нам: нужно экономить ресурс восприимчивости. В гостях у людей, способных потратить тысячи человеко-часов и сотни килограммов минеральных красок на то, чтобы украсить пейзажами безлюдное ущелье, нам наверняка соскучиться не дадут.
— Может быть, эти манихеи действительно… заслуживают определенного доверия, — шепотом предположила Таня. — По крайней мере ни разу в жизни не видела, чтобы художник был плохим человеком.
— А писатель? Или поэт?
— А вот писателей таких — сколько угодно! — убежденно выпалила Таня. И нахмурилась, как будто вспомнила нечто далекое и важное из своей прежней жизни, к чему я, Саша Пушкин, не имею никакого отношения. И замолчала.
К слову, Таня была мастерица на такие вот погружения в себя. А мне… Мне, честно говоря, очень хотелось погрузиться вместе с ней. Только никто меня не звал.
Мы прошли по ущелью шагов сто пятьдесят, когда Лехин, а за ним и все остальные обнаружили один очень странный эффект.
— Слушайте… Может, это у меня… галлюцинации уже начались, но я… кое-что слышу, — испуганно заметил Лехин.
— Да? И что же?
— Вот… когда мы шли мимо этих… дубков карликовых, — Лехин обернулся назад и указал на обширную панораму дубовой рощи, обсевшей подножие белоголовой горы, — там еще цикады такие крупные были нарисованы на ветках… Так мне послышалось, что я этих цикад слышу. Это вот их «рцы-цы-цы».
— И мне. Тоже послышалось, — одними губами сказала Таня. — «Цы-цы».
— А теперь слева и справа — водопады. И я… кажется… слышу плеск воды!
Все замерли. Я даже глаза закрыл — чтобы лучше сосредоточиться.
— Да. Журчит, — осклабился Борзунков.
— Так точно! Как в унитазе, — заметил Перемолот. — Только не пойму, где у них динамики.
И, подойдя к пейзажу вплотную, он принялся внимательно осматривать и даже простукивать стены.
— Что-то не видно. Ну да хрен с ним. Какая разница — где.
— Забавно, — усмехнулся Иван Денисович. — Визуальное порождает аудиальное…
— Если поразмыслить, теории это не противоречит. Семантическое пространство едино, а смыслы, заключенные в нем, — универсальны, разнятся лишь способы реализации семантического в материальном, иными словами — каналы и конфигурация сигнала, — заметил Бертольд Терен. — Или, если говорить простым человеческим языком, — он с ехидцей во взгляде покосился на Перемолота, — вначале было слово, то есть логос, то есть объект семантического пространства. А потом уже всё остальное: земля, птички, девушки. Впрочем, нет, это тоже слишком сложно… Тогда так: вначале был прообраз Тани, потом сама Таня, а потом уже был Саша Пушкин, который ее видит, Саша, который ее слышит, Саша, который ее обоняет и осязает. Так вот: легко себе представить такое состояние семантического поля, когда семантическое и его каналы еще не дифференцированы, а находятся в неразрывном и неслиянном единстве. И тогда голос Тани будет порождать как бы не сама Таня, а ее фотография, поскольку ее фотография не дифференцирована от самой Тани… Как-то так.