Митя торопливо вскочил из-за стола, чтобы не раздражать бабку. Он стоял и ждал, что ему теперь прикажут.
– Чего столбом стоишь. Не обломится лопать боле ничего, не жди.
– А… Что мне делать?
– Что делать. Иди на вылежку – сказывали, ты больной. А больной-то наш здоров – из чашки ложкой… О-о-о, – снова заныла бабка, вспомнив нанесённый урон.
Митя на цыпочках вышел в сени и тихо просидел до обеда. Он решил не усугублять тяжёлую форму сумасшествия. Прокопьиха, ругаясь, шмыгала туда-сюда с какими-то черпачками, мисками, ветошками, цинковым ведром(!)
В обед были жидкие крапивные щи в липкой мятой алюминиевой миске. Митя старался есть прилично медленно. Но опять нечаянно проглотил всё в секунды, повергнув Прокопьиху в стенания.
– Можно мне выйти из избы? – попросился Митя.
– Провались на все четыре стороны, – от души пожелала Прокопьиха, с грохотом швыряя ложки в кутье. – О-о, лихо на мою голову! Мне бы такой больной быть.
На дворе – мяконькое байковое солнышко. Тугие волны тёплого ветра. Чистейший, сладчайший травяной, медовый дух. Облака разбросаны, как гигантские клоки отщипнутой ваты. В небесном океане плыла стайка облачков-китёнышей, возглавляемая крупным пухлым облаком-старым китом. Один детёныш отбился, поспешал за стаей изо всех силёнок. Не догнал, распался на прозрачные клочки, растерзанный и проглоченный акульим зубастым ветром.
Митя не мог надышаться, жмурился и подставлял лицо ласковому свету, потокам воздуха. Бережно вбирал в себя небесное тепло, тыкался, как слепой кутёнок, как в мамины ладони.
Страшный призрак камеры не появлялся. Солнце оставалось солнцем, небо – небом, а провалившееся, вросшее в землю кривое крыльцо – гнилым крыльцом.
Когда к Мите вернулась способность слышать и видеть, перед ним открылся заросший старухин огород. Среди бурьяна можно было с трудом обнаружить: тут картофель, тут морковка. Тут мощный пырей и жирный одуванчик душили фиолтеовые свёкольные ладошки. Бородатый чертополох неопрятно сорил клочковатым седым пухом по всем грядам. Капустные кочаны тонули в пышных коврах мокреца.
У бабушки в деревне и у мамы на даче грядки содержались в идеальном порядке. К его наведению активно привлекали маленького Митю. Говорили: «Вырастишь свою грядочку – купим тебе новый велосипедик…» И он пыхтел, копал маленькой лопаткой, выковыривал сорняки, таскал воду в игрушечном ведёрке.
Прокопьиха, охая и держась за поясницу, выползла на крыльцо, присела рядом. Митя несмело предложил свою помощь по огороду.
– А на здоровье. Хоть какая помощь бабушке, – подобрела Прокопьиха. – И болесть, глядишь, отступит.
– Какая болезнь?
– Эта, как его… Болесть пространства, сказали. Фобья какая-то… Что ты людей боишься. За забор не смеешь носа казать.
– Агорафобия?
– А лешак знает. Шибко наказали: за забор тебя не пускать – ни-ни.
– А они… не сказали? Сколько можно здесь жить?
– Сказали: сколько хочет – столько будет жить. В деньгах, мол, тебе, Прокопьиха, отказу не будет. Я и то сомневаюсь: каково со мной, сухим пеньком, в огороде торчать? Молодому здесь тесно, тошно, хуже тюрьмы. Разве что огарофобья твоя… Ты чего?
Митя хлюпнул носом. Тесно здесь? Всю жизнь?! Господи, здесь же настоящий мирок! Целый мир! Мирище! Вселенная!
Прокопьиха смотрела на Митю, дивилась, качала трясущейся головой:
– Ишь, лихоманка трясёт, вроде припадка. Огарофобья-то.
Митя долго не мог уснуть от ощущения Счастья. И проснулся в нетерпеливом ожидании, когда на улице было ещё серенько и прохладно. Руки ныли в предвкушении действия.
Первым делом он вырубил в огороде сухие кусты и деревья, торчащие там и сям как скелеты с задранными руками.
Прокопьиха только качала головой. Увидев свежие, сочащиеся розовой сукровицей нежные пузыри на Митиных ладонях, отыскала в чуланном хламе пару пыльных холщовых рукавиц. На завтрак расщедрилась: вбила в сковороду шесть яиц, взболтала с молоком, покрошила молодой крапивы и щавеля. В жизни ничего вкуснее этого омлета из тяжёлой чугунной закопчённой сковороды Митя не едал.
После завтрака наметил фронт работ: заросшее картофельное поле. Постоял минуту, как полководец перед боем, опершись на тяпку, как на меч…
Работал – как воду жадно пил, и не мог напиться. К обеду ныли сгоревшие на солнце, блестящие от пота плечи – не разогнуться. Кучи вялого парного сорняка топорщились в небо выдранными корнями, в знак капитуляции: сдаёмся! За Митиной спиной вздымались высокие жирные, чёрные гряды, увенчанные кудрявой голубоватой картофельной ботвой. Его воля – он бы весь Земной шар, ползая на коленках, любовно вскопал, засадил, окучил.
После обеда лёг отдохнуть. Но не мог превозмочь восторга и возбуждения, вскочил. И до вечера, до сладкой истомы в спине, ползал, полол поздно высаженные, только-только проклюнувшиеся хвостики морковки. Для отвыкших пальцев это была почти микрохирургическая работа: чтобы, не дай Бог, вместе с комочками земли не вырвать слабенькие, до слёз беспомощные ростки.
Потом Митя перешёл к капусте, погрузил пальцы в прохладный хрупкий мокрец… И тут Прокопьиха стеной встала на его защиту.
– Капуста в рост пошла – мокрец не задушит. Наоборот, земле не даст сохнуть. А я тебе его надерьгаю, да с первым огурцом, да с укропом, да с чесночком, да сметаной заправлю. В твоих столовках, студен, такого салатику не поешь!
Когда садилось за лес красное прозрачное, как уголь, солнце, Прокопьиха полила солёного, прожаренного, ржущего жеребцом Митю – у колодца из ведра колодезной водой. И – захромала в избу разогревать на керосинке ржаные пироги с картошкой. Когда пришла звать на ужин, он мертвецки спал на своей полке в сенях. По Мите, ко-ко-кокая, гуляла курица, доверчиво сажала на него тёплые дымчато-топазовые кляксы.
С утра Митя занялся высохшими сто лет назад стеблями малины. Безжалостно вырезал их – и малинник на глазах молодел, очищался, вставал прозрачной сочной стеной. Под оханье Прокопьихи («Избу не спали, окаянный!») дрожащими от нетерпения руками развёл аккуратный костёрчик. Глядя на живые рыжие прозрачные язычки, жадно облизывающие сушняк – снова заскулил от счастья, размазывая грязные слёзы по лицу.
За забором в лесу раздались голоса. Митя пригнул голову, рухнул на четвереньки. За ним?! Люди прошли мимо.
– Ты говорила, одна в деревне живёшь. Все избы заколочены.
– Это зимой одна. Заметёт снегом по крышу – иной раз неделю сидим, пока не откопаемся. А летом дачники наезжают. Студенки лагерем на реке становятся. Через мою избу тропа к соседней деревне идёт в магазин. Летом здесь ве-есело, шу-умно.
Там, за забором, вольно гулял ветер в верхушках вековых деревьев, доносился могучий шум большой воды. Со стороны дачного посёлка слышался смех, далёкая музыка.