– Не знаю, – говорит Таня. – Обидно очень.
– Кроме тебя, ни с кем и никогда я, – говорю, – не целовался. Не заставляй меня об этом пожалеть.
– Не хочу, – говорит Таня. Тихо, тихо, но я слышу.
И под крышей тихо. И вокруг. В ушах звенит лишь отчего-то, и уже долго.
Потянул Таню за руку к себе. Села Таня на кровать с краю – пристроилась – как в гостях. А я себя хозяином почувствовал вдруг.
Молчим.
– А письмо, – спрашиваю чуть погодя, – кто в наш ящик опустил?.. То, что Истомину, без штемпеля?
– Он же… Поехал в город… Попросила.
– А. Ну, понятно.
Я лежу. Таня сидит. Бездвижные. Надо нам заново будто знакомиться.
Я чуть подвинулся.
– Иди.
Легла Таня. Как мертвая.
– Простыню, – говорю, – кровью испачкаю.
– Постираю, – говорит Таня.
– Энцефалитка Рыжего… испортил.
– Я и ее, – повернувшись лицом ко мне, шепчет Таня, – могу застирать и починить, когда подсохнет…
– Да нет, не надо, – говорю.
– Прости меня… такая дура я…
– Да ладно, – говорю. – И я не лучше.
– Ты – хороший.
Чувствую ее губы у себя на груди, на своей шее. Горячие.
Обнял, не прижимая к себе крепко. Целую. Щеки ее соленые – от слез.
Пальцы ее – у меня на затылке. Слеза упала на лицо мне…
– Мы договаривались…
– Знаю…
В Ялань пришел я вместе с солнцем.
И только лег, как тут же слышу:
– Олег, вставай… И так уже проспали.
Сажусь и вижу:
Танино лицо… веснушки мелкие, как точки. Без предложений.
Вкус на губах – соленое – от слез ее, не от чего-то.
Посещение девятое
Все за последнюю неделю поразъехались. Кто куда. Как ветром сдуло. Некоторых уже чуть ли не с выпускного не видел. Шурку Лаврентьева, к примеру. Живет на пасеке тот припеваючи и в ус не дуя, как говорит о нем Рыжий, с которым у Шурки вечные, чуть ли не с ясельного возраста, контры, мирно они не уживаются. Один рыжий, другой белобрысый, и такие вдруг антагонисты. И их родители не в дружбе спокон веку, быват и так, что даже не здороваются. Не Рыжий с Шуркой, получается, зачинщики. Несовместимость, значит, родовая. Помощником у пчеловода по имени Вилюс, бывшего лесного брата из Прибалтики, трудится Шурка. С Вилюсом папка в добрых отношениях. И говорит он о нем с уважением. Отправлял Шурка нам с какой-то оказией медовухи десятилитровую канистру. Дошла до нас, не расплескалась. Ничего вроде. Еще была бы без дрожжей, то добавляли, видно, для затравки. И ради крепости, конечно. Не медовуха уж, а бражка. Одна, без дрожжей, для личного употребления и для близких, или приближенных, другая, с дрожжами, для дальних. Как водится. На всех пасеках такой обычай, тут без обиды. Кто мы для пчеловода, да никто, чтобы позволить своему помощнику отправить нам чистый продукт, амброзию бездрожжевую. Он нас многих и в глаза, как говорится, не видел, этот Вилюс, по нам и не скучает. Все равно мы ее, этот жиденький подарок одноклассника, тут с ребятами за один вечер ликвидировали, еще и мало показалось нам. Нормально.
Рыжий в городе. У Зинки. Нянчится. Ему не привыкать. Танька Сладких уехала туда же. То на швею хотела, передумала, на продавца будет учиться. Курсы какие-то закончить надо. Танька высокая, не заслонит ее прилавок. Представляю, как там Рыжий возится с младенцем. Усики отрастил. Желтые, как горчица. Нянь, получается, усатый. У них с Танькой серьезно. Больше некуда. Осенью Рыжего загребут в армию. Я в сентябре пойду работать в наш яланский доротдел, уже договорился. Разнорабочим. Доротделовскую, дистанции номер два, брусовую контору – птицы из пазов снаружи чуть ли не всю паклю вытянули и по гнездам растащили – буду конопатить. И на подхвате в гараже. Да новые столбы для дорожных и километровых знаков вдоль трассы, пока снег не выпадет и земля не промерзнет, придется вкапывать, меняя сгнившие. Зимой, может, и до грейдера допустят. Меня устраивает. Стану зарплату получать. Рублей восемьдесят или девяносто. На что вот деньги тратить только буду, не придумать. Маме их отдавать – пожалуй, проще. С первого числа приступаю, тогда и стаж мой трудовой начнется, и трудовую книжку заведу. Жизнь надвигается серьезная. А восемнадцать лет исполнится зимой, весной и в армию.
В клуб придешь, там одни восьмиклашки, девятики и будущие десятики. Из наших мало кого встретишь. Не скучно, может, но не интересно. На танцах мы уже не играем – наш вокально-инструментальный ансамбль «БИС» не в полном составе. Бренчит там что-то молодняк, поет что-то. Нас старичками называют. Смотреть на них одна потеха. Видели бы они себя со стороны, так бы не важничали. Ладно.
Ждем все: Райку Сапожникову скоро должны выписать и привезти домой. Идет на поправку. Речь понемногу восстанавливается. Про выпускной помнит. Всех узнает. Когда мы с Рыжим, с Танькой Сладких и с Галей Бажовых были у нее в палате, она нам, глядя на нас по очереди, улыбалась. Даже, говорят, и ходить со временем сможет. Хоть бы, думаю. Врачам, наверное, спасибо. «Слава Богу, – говорит мама. – Баушка ее, несчатную, Феклисья, отмолила… праведница». Не перечу.
Раньше Райка рот не закрывала – хохотунья-говорунья, и с урока даже ее выгоняли, и меня с ней вместе как-то. Вряд ли такой уже останется. Посмотрим. Жить-то будет – это здорово. Помогать мы, одноклассники, ей будем, одну не оставим.
Три дня назад был у Лехи. Проведал. Делает вид, что не унывает, – шутит. Протезы ждет. Кто-то принес какие-то – не подошли. «Для Степанова Степана оказались… Лихо мерили шаги две огромные ноги… Ходил на них когда-то, но недолго – совсем новые, не поцарапанные даже – какой-то местный наш Степанов, великан, – говорит Леха. – Сам перебрался на тот свет, а скороходы свои на этом забыл – так, наверное, заторопился… Без них ли помер – пил безбожно». Барышня с Верхне-Кемска к Лехе приезжает. Наташка. Моя, наверное, ровесница, чуть, может, старше. Буду любить, не брошу, говорит. Хорошо бы. Только условие поставила – венчаться в церкви. Как-то совсем уже дремуче. Леха ей говорит: «Подумать надо… комсомолец», – сам смеется. Как, мол, венчаться-то – на табуретке? Хотя и ей какая будет жизнь – представить страшно. Одно только – характер у Лехи легкий. Не изменился бы вот только. Говорит он ей, Наташке: «Уходи, дура, пока не поздно». Та отвечает: «Ни за что». Если судьба. Зачем-то ты же мне, мол, встретился. Тогда, мол, сам тебя я выгоню. Дескать, попробуй. И смеются. Видно, что быть им вместе нравится. Я и не знаю, что сказать.
Тетя Катя, мать Лехи, славная женщина, плачет. Глаза у нее всегда красные и веки, вижу, всё припухшие. При мне, а тем более при Лехе, сдерживается. По ночам, наверное, на кухне. Постарела. В церковь, по словам Лехи, зачастила. Раньше над кроватью, где лежит сын, не было иконы, теперь висит какая-то – святой внимательный там, большелобый. Мне их обоих очень жалко. Мать и сына. И Наталью. Как помочь им, подбодрить их? Сказать и сделать что-то можно, да вот ноги Лехе не вернешь.