Когда я пришел домой, все уже были на ногах, за завтраком.
– Ты где пропадал? – потребовали они объяснений. – Зачем ты вставал в такую рань?
Я сел на свое место за столом, испытывая ужасный голод. Говорить или не говорить? – думал я. Стоит ли пытаться им объяснять, что происходит? Способны ли они понять? Или поднимут меня на смех?
Меня вдруг осенило, что я – чужой среди своих. И я знал это, несмотря на то что их любил. Я не мог им открыться, выдавая истину моего бытия. Каждый человек одинок, думал я. Каждый другому чужд. Мать считает меня своей давней болью, грудным младенцем, домашним ребенком, мальчиком, который ходит в школу, а теперь – молодым человеком с некрасивым лицом, беспокойным полоумным субъектом с угловатыми телодвижениями.
В те дни мы питались кукурузной кашей. Она стоила дешево, а мы бедствовали. К тому же каша была очень сытная. Мы покупали ее навалом, фунтами и ели каждый божий день на завтрак. Передо мной стояла объемистая миска фунта на полтора, над которой поднимался пар. И я стал глотать еду, ощущая, как та обволакивает мой голод, просачивается в кровь, превращается в меня и в происходящие во мне перемены.
Нет. Я не могу им сказать, думал я. Никому не могу сказать. Каждый должен прозреть сам. Каждый должен сам отыскать истину. Вот она, здесь. Пусть каждый сам ее найдет. Но девочке я расскажу, она – это я. Я взял ее имя, ее внешнюю и внутреннюю оболочку и вдохнул ее бытие в свое, соединил наши сущности, и она поселилась в моих мыслях, в движениях по земле, в моих снах. Ей бы я сказал. Как только я открою ей свое невидимое лицо, я заговорю с ней о нашем совместном бытии на единой земле, в единый миг вечности. Я никогда не заговаривал с ней. Я любил ее втайне, боготворил ее, обожал все, к чему она прикасалась, – ее книги, парту, саму землю, по которой она ступала, воздух, окружавший ее. Но у меня ни разу не хватило смелости с ней заговорить. Я так хотел, чтобы моя речь была исполнена смысла и важности для нас обоих, что даже боялся нарушить молчание между нами.
– Ходил погулять, – ответил я.
Все расхохотались, даже мать.
– Что с тобой происходит? – допытывались они. – Чего тебе не спится? Опять, что ли, влюбился? Выкладывай. Размечтался о девочке?
Я сидел за столом, глотая горячую еду под их гоготание. Нельзя им ничего рассказывать, думал я. Они подняли меня на смех. Они воображают, что это смешно. Думают, что все это очередной пустячок.
Я залился краской, думая о девочке и подбирая слова, которые их удовлетворят и уймут их смех. Потом они заржали пуще прежнего, и я засмеялся вместе с ними, не в силах совладать с собой.
– Да, – смеялись они. – Точно, тут замешана девочка. Посмотрите, как он преображается прямо на глазах. Это бывает, когда мечтаешь о девочках.
Я поглотил всю кашу и встал из-за стола. Если я вздумаю рассказать все как есть, сказал я себе, они вообще лопнут от смеха.
– Я в школу, – объявил я и вышел из дому.
Но я знал, что в такой день ни в какую школу я не пойду. Еще ночью, когда меня донимала бессонница, я решил прогулять уроки. В школе, в ее атмосфере ничего не получится. Я никогда не пойму, что во мне преобразилось, наставило на путь истины. И момент будет упущен, может быть, навсегда. Я решил пойти за город и остаться наедине со своей мыслью, помочь ей подняться, стряхнуть с себя мои тревоги, замешательство, недоумение – словом, дать ей шанс обрести полноценность и законченность.
Когда я гулял по сельским дорогам, неслышно ступая среди оголенных виноградных лоз и смоковниц, моя мысль полностью созрела, и я познал истину о себе, о человеке, о земле и Боге.
В положенный час я вернулся домой, как если бы пришел после уроков, а на следующий день отправился в школу. Я знал, что мне велят объясниться, потребуют объяснений моего отсутствия, и я знал, что не стану скрывать правду. Я мог бы сказать, что сидел дома простуженный, но мне не хотелось. Меня накажут, но это меня не волновало. Пускай наказывают, если хотят. Пусть старик Брантон меня выпорет. Я бродил на природе, в тишине и нашел истину. Ничему бо́льшему они меня все равно не научат. Этого у них в учебниках не найдешь. Пусть наказывают. А еще я хотел произвести впечатление на девочку. Пусть она увидит, что я стойкий, что я способен сказать правду и пострадать за нее, что я не опущусь до дешевого вранья, лишь бы избежать порки. Я думал, моя правдивость что-то да будет значить для нее. Моя родственная душа, она же способна видеть сущность за поверхностными проявлениями и понять, что я сделал и почему.
После переклички учительница вызвала меня:
– Вчера ты не пришел в школу. У тебя есть уважительная причина?
– У меня нет уважительной причины, – ответил я.
Внезапно я почувствовал себя предметом насмешек всего класса. Можно было представить, как все думали: ну и дурак! Я посмотрел на девочку, в которую был так влюблен, и увидел, что она тоже смеется, но не поверил своим глазам. Такое иногда случается, когда один человек отдает другому свою гордость и сущность, а тот, другой, не приемлет его гордость и сущность. Я видел и слышал, как девочка смеется надо мной, а мне не верилось. У меня не было намерения ее позабавить. Я не собирался никого развлекать, и смех разозлил меня.
– Почему ты не пришел в школу? – спросила учительница. – Где ты был?
– Я был за городом, – ответил я. – Ходил гулять.
Тут уж все разразились безудержным смехом, и я увидел, что девочка, в которую я был тайно влюблен, хохочет вместе со всеми так, словно я ничего для нее не значу, словно я не сроднился с ней душою. Во мне нарастали отвращение и неповиновение, ладони стали липкими от теплого пота.
Учительница возвышалась надо мной, сотрясаясь от гнева. Наверное, нужно быть учительницей, чтобы измерить всю глубину ее возмущения. Годами она допрашивала мальчиков, почему они отсутствовали на уроке, и годами мальчики отвечали, что сидели дома, болели. Она знала, что в большинстве случаев они лгали, но такая уж установилась традиция, чтобы все на свете оставалось на своем месте. Теперь же все рухнуло, и она со скрежетом зубовным маячила надо мной. Кажется, она пыталась задать мне встряску, а я не поддавался и сидел непоколебимо. Люто ненавидя меня, она пыталась вытолкнуть меня с места, а потом как закричит:
– У-ух уж эти мне армяне!
Я думал, она сейчас расплачется. Мне стало ее жаль за косность, которая сидела в ней все эти годы, что она, женщина лет пятидесяти, пыталась учительствовать в школе.
И ведь я не хотел ее обижать! Это совершенно не входило в мои планы. Я только собирался сказать правду. Я хотел открыть девочке свое истинное лицо, вылепленное человеческим достоинством и благородством, которое она сама и помогла создать, и я жаждал раскрыть перед ней истину моего бытия на земле. И тут – ее хохот, вместе со всеми… от которого во мне что-то оборвалось. И я стоял посреди шума, смущенный, опозоренный, надломленный, и сердце мое обливалось кровью. Черт побери, думал я. Этого не может быть. Это вранье!