Он чувствовал в себе музыку, когда говорил с хозяйкой, и ему было тяжело оставлять фонограф с пластинками в чужом доме, но он знал – они ему больше не понадобятся.
Выходя на вокзале из зала ожидания к поезду, я чувствовал, как музыка разрывает мне сердце. Когда поезд тронулся и завизжал свисток, я сидел, беспомощно проливая слезы по девушке и дому, насмехаясь над собой из-за того, что мне хотелось взять от жизни больше, чем у нее было.
И человек
Однажды утром, когда мне было лет пятнадцать, я встал до рассвета – всю ночь не мог уснуть, ворочаясь с боку на бок, от раздумий о странностях бытия и о земле, ощутив вдруг свою неразрывную, несомненную причастность к ней. Всю ночь я провел в размышлениях только ради того, чтобы снова подняться утром, увидеть рассвет, дышать и жить. Я потихоньку встал во тьме раннего утра, облачился в синюю хлопчатую рубашку, натянул вельветовые брюки и носки, обулся. На дворе стоял ноябрь, и уже стало холодать, но мне не хотелось надевать ничего другого. Мне было и так тепло и даже почти жарко, а если бы я оделся потеплее, то мог бы что-то упустить: должно было произойти нечто необычное. И я думал – будь я в теплой одежде, то это нечто от меня ускользнет, и все, что мне останется, – это воспоминание о чем-то желанном, но упущенном.
Стремительные, неизъяснимые мысли, готовые вот-вот сорваться с языка, словно необъятные вневременные воспоминания, всю бессонную ночь вращались в голове, словно множества больших и малых шестеренок – молодые налитые мышцы, юная упругость, больше уравновешенной ритмики в движениях, порожденных скороспелым ростом, который я переживал тем летом.
Ранней весной того года эта мысль возникла смутно и беспорядочно, затрещала в мозгу, словно огонь, пожирающий добычу, бесцеремонно, как потоп, заставляла бурлить мою кровь. До появления этой мысли я не представлял собой ничего особенного – просто маленький замкнутый мальчик, который двигался от одного момента жизни к другому, озлобленно, испуганно, с горечью и сомнениями, который отчаянно искал истину и не мог до нее докопаться. Но теперь, в ноябре, я настолько физически окреп и возмужал, что перерос многих мужчин. Словно я вдруг перескочил из мальчишеской оболочки в бо́льшую, мужскую. Полюбуйтесь на него, судачила моя родня, все части его тела растут, особенно нос. И скабрезно шутили по поводу моего полового органа, вгоняя меня в краску.
– Ну, как он там? – любопытствовали они. – Подрастает? Снятся уже большие женщины, сотни больших женщин?
– Не понимаю, о чем это вы, – огрызался я.
Но на самом деле понимал. Только стыдился.
– Вы только гляньте на этот нос! – не унимались они. – Вот так носище!
Летом я иногда мимоходом смотрелся в зеркало и, глубоко потрясенный своим уродством, с омерзением отшатывался. У меня не умещалось в голове, как я могу так разительно отличаться от образа, нарисованного моим воображением. В моем представлении у меня были иные, более утонченные черты, более благородное выражение лица, но когда я узрел свое отражение, то осознал, как я угловат, костляв, неповоротлив и неотесан. Я-то думал, что я изящнее, говорил я себе. Раньше мне и в голову не приходило смотреться в зеркало. Я думал, что точно знаю, как выгляжу. Истинная картина обескуражила меня, заставив стыдиться. Потом я перестал переживать. Я уродлив, сказал я. Я знаю, что некрасив, но это только на лицо.
И я смог уверовать в то, что мое лицо – это еще не весь я. Мое лицо – лишь часть меня, которая растет вместе со всеми остальными моими частями, это внешняя сторона, а следовательно, не столь важная, как мой внутренний мир. Истинный рост идет внутри и не ограничивается моей физической оболочкой. Он проявляется через мой разум и воображение, показывая мне величие бытия, безграничность сознания и познания, чувств и памяти.
Я начал забывать об уродливости своего лица, вернувшись в мыслях к его простоте и доброте, которые, по моему мнению, в глубине души, в ночном свечении сна, в истинности мышления были свойственны моей внешности, моему лицу.
Действительно, говорил я, мое лицо может показаться некрасивым, но ведь это не так. Я же знаю, что оно не такое, ибо узрел его внутренним взглядом и слепил в своих мыслях, и мое зрение было ясным, и помыслы чисты. Не может оно быть безобразным.
Но как довести эту истину до всех остальных, чтобы они увидели то лицо, которое видел я, и убедились, что именно оно и есть истинное отражение моей натуры? Это меня ужасно волновало. В нашем классе в старшей школе училась девочка, по которой я сходил с ума и хотел, чтобы она убедилась в том, что мое лицо, которое она видит, не было истинным, а являлось всего лишь проявлением моего возмужания. Я хотел, чтобы со мною рядом она узнала мое истинное лицо. Потому что, думал я, если она его увидит, то поймет, как я люблю ее, и полюбит меня.
Всю ночь я провалялся в раздумьях о своей жизни на земле – в чем-то остаюсь самим собой и в то же время изменчив, незаметно меняюсь каждое мгновение: вот таким я вхожу в реку времени, а выхожу из нее другим, и так непрерывно. Я хотел знать, что есть во мне неподвижного, постоянного, долговечного, и что принадлежит не мне одному, а целому человечеству, его легендарной истории, движению человека на земле, за мигом миг, за веком век. Всю ночь напролет мне казалось, что вот-вот я узнаю, и утром я встал из постели, стоял в темноте, неподвижно, ощущая благодать формы, веса, движения и, как я надеялся, смысла.
Я неслышно прокрался по темному дому на улицу – и замер от величия нашей земли, красоты бескрайнего космоса, окружающего наши скромные персоны, от недосягаемости великих небесных тел вселенной, от наших океанов, гор, долин, от возведенных нами великих городов, мужественных, благородных и бесстрашных деяний, нами совершенных. Мы построили утлые суденышки и отправились в плавание по неистовым волнам, медленно строили железные дороги, медленно накапливали знания, медленно, но верно искали Бога в колоссальной вселенной, в земной нашей тверди, в нашей славе незначительных существ, в бесхитростности наших сердец.
Уже стоять и дышать в то утро было откровением, неизъяснимым чудом. Я думал, спустя столько лет… вот он я – собственной персоной, стою в темноте, дышу и осознаю, что живу. Я хотел изречь что-нибудь словами, которым меня обучали в школе, что-то торжественное, возвышенное, радостное… дабы высказать свою признательность Богу. Но тщетно. Не нашлось таких слов. Я ощущал величие, которое проникало в меня через прозрачный морозный воздух, горячило и разгоняло мою кровь, но не было слов, которыми это можно выразить.
На нашей улице был пожарный гидрант, и я всегда хотел через него перепрыгнуть, но побаивался. Гидрант из стали, а я из плоти, крови и кости, и если я не перепрыгну, моя плоть врежется в этот гидрант, и он причинит мне боль, и я еще чего доброго сломаю ногу.
Неожиданно для себя я начал прыгать через гидрант и думал, вот ведь могу же. Теперь я на все способен.
Я перепрыгнул через гидрант раз шесть-семь, мягко приземляясь, с огромным удовольствием.
Затем я зашагал – не медленно, не вразвалочку, а энергично, иногда вприпрыжку, потому что просто не мог совладать с собой. Каждый раз, проходя мимо дерева, я подпрыгивал и хватался за ветку, пригибал ее и раскачивался на ней – вверх и вниз. Я пошел в город на улицы, где мы возвели наши здания, и узрел их внезапно – в первый раз в жизни. Неожиданно для себя я стал их видеть – и они были прекрасны! Город почти обезлюдел, и я – его единственный горожанин – оказался в одиночестве, созерцая его таким, каким он был на самом деле, во всей его утонченности, наедине с его замыслом, отдавая ему должное – его истинную сущность, подобную сущности моего скрытого лица и внутренней красоты. Взошло зимнее солнце, проливая свой свет и прохладное тепло на меня и на город. Я притрагивался к зданиям, прижимая к ним ладони, проникаясь смыслом их добротности и точности. Я трогал оконное стекло, кирпич, древесину и цемент.