Амфибия. Это значит «две жизни».
Съезжает и мистер Уимз. Надевает костюм, собирает в коробку костяшки домино и оставляет адрес, который где-то в центре.
А я думал, никто теперь адресов не оставляет.
Это ты попал в точку, Том. Схватываешь, прямо как магнит железяку! И на глаза старого шахтера наворачиваются слезы.
Довольно скоро после этого одним не самым прекрасным утром Том входит на кухню, и впервые за все годы, что он себя помнит, матери там не оказывается. Он обнаруживает ее наверху, она сидит у себя на кровати, прижимая к груди молитвенник, полностью одетая, в пальто и ботинках. Комната безупречно прибрана, дом набит тишиной, как ватой.
Квитанции надо оплатить к пятнадцатому. Не голос, а прах и пепел. На крыше водосток оторвался, надо починить. Деньги в комоде, девяносто один доллар.
Мама!
Ш-ш-ш, Котик, шипит на него она. Тебе нельзя возбуждаться.
Еще два раза Том ухитряется заплатить. Потом приходят из банка и дом отбирают. Как оглушенный, он бредет под мокрым снегом по слякоти до конца улицы, там поворачивает направо и, шатаясь, ковыляет через сухой бурьян, пока не находит старую тропу, которая приводит сперва в сосновый лес, а потом к затону, в который погружалась Руби. По берегам затон уже схватился льдом, но в середине чистая вода, темная, как свинец.
Он долго стоит на берегу. Тьма сгущается, и он наконец говорит: Я все еще здесь, но где же ты? Кровь обращается в нем, делает круг за кругом, а на ресницах копится снег, и вдруг, откуда ни возьмись, три утки по спирали слетают с ночного неба и беззвучно садятся на воду.
Следующим утром он с четырнадцатью долларами в кармане проходит мимо запертых ворот «Интернешнл Солт». За пятицентовик троллейбус довозит его до центра, и на бульваре Вашингтона он выходит. Солнце, показавшееся между высокими зданиями, цветом похоже на каленый стальной кругляк; Том поднимает к нему лицо, но тепла никакого не чувствует. Он идет вдоль магазинных витрин – пустая, пустая, пустая… – и недвижимых, как изваяния, пьяниц, в полном ступоре сидящих на ящиках. В какой-то забегаловке страдающая зобом официантка приносит ему кружку кофе с поблескивающими на поверхности крохотными кружочками жира.
На улицах лица, лица, – хмурые и бледные, тощие и голодные; и ни одно из них не Руби. Он съедает вторую яичницу с гренками, запив ее второй чашкой кофе. В дверях одного из домов появляется женщина и выплескивает на тротуар таз грязной воды; прежде чем вдребезги разбиться о землю, вода вспыхивает на солнце. В переулке на боку лежит мул – то ли спящий, то ли издохший. В конце концов официантка спрашивает: Вам комнату или койку? – и Том уходит. Он медленно приближается к дому, адрес которого выписал и потом сто раз сверил с тем, что был у матери в записной книжке. Снег сметен к стенам домов, и там его кучи смерзлись, а маленькие золотые окошки кажутся высоко-высоко, на высоте многих миль.
Там оказался тоже пансион. Мистер Уимз сидит за колченогим столом и сам с собой играет в домино. Поднимает взгляд: Ого! Кого я вижу! Вот оно, всемирное тяготение в действии, и расплескивает свой чай.
Каким-то чудом внучатая племянница мистера Уимза оказывается начальницей ночной смены санитаров в родильном отделении городской больницы. Родильное отделение располагается на четвертом этаже. В лифте Том не может понять, поднимают его или опускают. Эта племянница окидывает Тома внимательным взглядом, заглядывает ему в глаза и смотрит язык – нет ли признаков нездоровья, – и сразу объявляет, что он принят. Мир летит в тартарары, но дети все равно рождаются, говорит она и выдает ему белый комбинезон.
По десять часов за ночь, шесть ночей в неделю Том таскает по коридорам тележки с бельем – грязные простыни и пеленки вниз, в подвал, чистые пеленки и покрывала из подвала наверх. Разносит еду, собирает грязную посуду. В дождливые ночи работы больше. На втором месте полнолуния и праздники. И не дай бог праздник придется на полнолуние, да при этом ночь будет к тому же дождливой.
Врачи ходят между рядами кроватей, впрыскивают роженицам морфин и какой-то еще скополамин, чтобы они обо всем забыли
{143}. Иногда там слышатся вскрики. Иногда сердце Тома начинает усиленно биться по непонятным причинам. В родильных боксах на плитках пола всегда новая кровь на смену старой, которую Том только что вытер.
В коридорах круглые сутки яркий свет, но тьма за окнами угнетает, и в самые глухие ночные часы у Тома появляется ощущение, будто больница погружена глубоко под воду, полы покачиваются, а огни соседних зданий – это стаи светящихся рыб, и все вокруг находится под страшным глубинным давлением.
Ему исполняется восемнадцать. Потом девятнадцать. Повсюду не прекращается шествие вялых, апатичных фигур: больничные ворота осаждают сгорбленные дети с пустыми от голода глазами; городские парки заполонили фермеры, которым некуда деваться; целыми семьями люди спят под открытым небом, – все это те, кого не удивишь уже ничем на свете. Главное, их так много, словно неподалеку работает инкубатор, выбрасывающий их по тысяче в минуту, и те из них, кого встречаешь по дороге на работу, это лишь дозорные, крохотная частица грядущих за ними неисчислимых толп.
Но есть в этом и некий проблеск, правда же? На этих рухнувших в упадок просторах разве люди друг другу не помогают? Том, например, часть заработка отдает мистеру Уимзу. А еще он приносит домой с работы старые газеты и терпеливо пробивается сквозь сплетения слов на их юмористических страницах. Вот ему уже двадцать, мистер Уимз печет по этому случаю рассыпчатый яичный кекс, полный кусочков скорлупы, и втыкает в него двадцать спичек, которые Том задувает.
Нет, обмороки бывают, еще как! – причем даже и на работе: однажды упал в лифте, а два раза в огромной, полной гула и дрожи подвальной прачечной. По большей части ему удается это скрывать. Но однажды он падает в обморок в холле приемного покоя. Медсестра по имени Фрэн затаскивает его в чулан. А то еще, смотри, застанут в таком виде… говорит она, вытирая пот с его лица, пока к нему постепенно возвращаются силы.
Этот чулан больше, чем просто чулан. Воздух в нем теплый, влажный; в нос бьет густой запах мыла. На одной стене кран с двойной раковиной; ко всем полкам снизу привинчены тепловые лампы. В стене напротив две дверцы.
Теперь, стоит Тому почувствовать слабость и головокружение, он сразу возвращается на тот же стул в углу этой клетушки, в которой властвует Фрэн. Три, четыре, а бывает, что и десять раз за ночь он смотрит, как другая медсестра просовывает только что родившегося младенца в дверцу (ту, что слева) и кладет его на прилавок, за которым стоит Фрэн.