Иногда Руби берет с собой ту красную книгу с фотографиями кораллов, медуз и подводных вулканов. Рассказывает о том, что, когда вырастет, будет посещать вечеринки, в ходе которых хозяйка вывозит гостей на лодке в море, там все надевают специальные шлемы и отправляются гулять по морскому дну. Делится с ним мечтой стать подводницей, опускаться на глубину в полмили в стальном шаре с окошком. Океанское дно, как она говорит, это отдельная вселенная, место, где все соткано из света – светящиеся зеленым стаи рыб, целые живые галактики, кружащиеся в черноте.
В океане, говорит Руби, половина камней – это живые существа. А половина растений – животные.
Они держатся за руки, вместе жуют индейскую смолку
{141}. У него голова идет кругом от лесов из бурых водорослей, подводных пещер и дельфинов. Когда я вырасту, то и дело твердит Руби, когда я вырасту, вырасту…
Еще четыре раза Руби опускается на дно затона на реке Руж, пока Том, стоя на берегу, качает насосом воздух. Четыре раза он наблюдает, как она выходит из вод, будто наяда. А я амфибия, смеется она. Это значит «две жизни»
{142}.
После этого Том заскакивает к мяснику и бежит домой; сердце мчится с ним наперегонки, и перед глазами расползаются черные пятна. Иногда ближе к вечеру, когда, оторвавшись от трудов, он разгибает спину, у него по всему полю зрения идут фиолетовые полосы и темнеет в глазах. Он видит белое сверкание соляных туннелей, красный переплет той книжки в руках у Руби, оранжевость ее волос… Представляя себе ее взрослой, как она стоит на носу корабля, он чувствует, как в нем самом что-то пылает все ярче и ярче, распространяя вокруг лимонно-желтое сияние. Которое просачивается у него сквозь промежутки между ребрами, рвется наружу сквозь щели между зубами, просвечивает в зрачках. Он думает: Надо же! Как много! Неужели все это мне?
Теперь, значит, тебе пятнадцать. А доктор сколько обещал? Шестнадцать?
Восемнадцать, если повезет.
Руби вертит в руках свою книгу. Каково это? Ну, то есть знать, что ты не проживешь тех лет, что должен бы.
Когда я с тобой, я не чувствую себя обделенным – так ему хочется ей ответить, но на втором «я» голос подводит его, и конец фразы повисает в воздухе.
Они целуются всего один раз. Так неуклюже. Он закрывает глаза и тянется к ней, но что-то сбивается, и Руби оказывается не там, где ожидалось. Потом они сталкиваются зубами. Когда он открывает глаза, она слегка улыбается и смотрит куда-то влево, а пахнет от нее речной тиной, и тысяча крошечных волосков на ее верхней губе вспыхивают на солнце.
В предпоследний раз, когда встречаются Том и Руби, то есть в последний вторник октября 1929 года, все непонятно и странно. Шланг течет, Руби расстроена, и между ними падает завеса.
Иди по своим делам, говорит Руби. Уже, наверное, полдень. Опоздаешь. Но тон при этом такой, будто разговор происходит через стену. Осыпающие ее лицо веснушки ярко разгораются. Свет над затоном тускнеет.
Пока он идет через сосновый лес – идет, идет, – начинается дождь. Том все же успевает и к мяснику, и вернуться домой с корзиной телячьего фарша, но стоит ему открыть дверь в комнату матери, как занавески вдуваются внутрь. Стулья, сдвинувшись с мест, со скрежетом ползут к нему. Дневной свет стягивается в пару лучей, мотающихся взад-вперед, перед глазами проходит силуэт мистера Уимза, но Том не слышит ни шагов, ни голосов, только быстрый ток крови внутри и нечеткий метроном собственного дыхания. Внезапно он превращается в ныряльщика, сквозь толстое запотевшее стекло ведущего наблюдение за миром громадных давлений. Он бродит по дну моря. Губы матери складывают слова: Я же ради него все… Господи, я ли не старалась? Потом мать исчезает.
Пребывая в чем-то более глубоком, чем сон, Том ходит по соляным дорогам в тысяче футов под домом. Сперва вокруг темнота, но через минуту – или день, или год – он видит маленькие вспышки зеленого света, но только где-то там, на дальних галереях, в сотнях футов. Каждая вспышка запускает цепную реакцию следующих вспышек где-то дальше, так что, когда он поворачивает, описывая медленный круг, его взору открывается великое струение сигналов света со всех направлений, и он видит, что во тьму уходят зеленые искрящиеся туннели; каждая вспышка длится одно мгновенье и сразу гаснет, но этот миг повторяет всё, что было прежде, а также и все, что будет потом.
Он просыпается в мире, охваченном кризисом. В газетах сплошь самоубийства; цена на топливо утроилась. Шахтеры шушукаются о том, что соляным копям угрожает закрытие.
Литровая бутылка молока стоит доллар. Масла нет, мясо только по праздникам. От фруктов остались воспоминания. Мать подает на ужин по большей части одну капусту и испеченный на соде хлеб. Ну и соль, конечно.
К мяснику ходить больше незачем, да он и лавку свою закрыл. К ноябрю начинают исчезать постояльцы. Первым испаряется мистер Беерсон, потом мистер Фэклер. Том ждет, когда же в дверях покажется Руби, но она все не заходит. Ее лицо стоит у него перед глазами, и он трет веки, стряхивает наваждение. Каждое утро он выбирается из тесной комнатушки и несет свое предательское сердце по лестнице вниз, на кухню, как яйцо.
Этот мир кушает людей, как конфетки, говорит мистер Уимз. Во как! Никто не оставляет даже адресов.
Следующим съезжает мистер Хэнсон, потом мистер Хиткок. К апрелю соляные копи работают только два дня в неделю, и мистер Уимз за ужином остается с хозяйкой и ее сыном наедине.
Шестнадцать. Если повезет – восемнадцать. Том переносит пожитки на первый этаж, в одну из оставшихся от квартирантов пустых комнат, и мать ни словом не возражает. Он думает о Руби Хорнэди – о ее бледно-голубых глазах, о разметанных пламенеющих волосах. Интересно, где она сейчас? Ходит где-то по городу? Или уже где-нибудь за три тысячи миль? Потом он перестает задавать себе эти вопросы.
В 1932 году мать заболевает. Болезнь выедает ее изнутри. Она по-прежнему надевает приталенные платья, повязывает фартук. По-прежнему каждый день готовит еду и каждое воскресенье отпаривает костюм мистера Уимза. Но не проходит и месяца, как она становится другим человеком, пустой оболочкой в тех же платьях; за столом все такая же прямая, глаза горят, а на тарелке пусто.
У нее появляется манера класть ладонь Тому на лоб, когда он работает. Грузит ли уголь, чинит водопроводную трубу или подметает в гостиной, освещенной сквозь шторы холодным белым солнцем, мать вдруг словно бы из ниоткуда явится и прижмет ледяную ладонь к его бровям, а он закроет глаза, чувствуя, что его сердце надорвано еще чуть больше.