А в небе – чудо, еще одно чудо! – воссияли многие звезды, каковых по осеннему хмуропогодию давно уже не бывало. Может быть, все-таки посланница моя – от Бога, Который в непостижимой Воле Своей даровал мне ее во спасение? Ведь не Сатана же распоряжается небом и его светилами?
Памятуя о том, что девы прельщаются слухом не меньше, чем зрением, я шепчу своей богоданной невесте Соломоновы вирши, древнейшее и сильнейшее из любовных заклинаний:
Сердце наше привлекла еси, сестра моя невеста!
Сердце наше привлекла еси едино от очей твоих,
Единым монистом выи твоея!
Что удобристы сосцы твои, сестра моя невеста!
Что удобристы сосцы твои паче вина!
И вонь риз твоих паче всех ароматов!
Сот искапают уста твои, невеста,
Мед и млеко под языком твоим!
И благоухание риз твоих, яко благоухание Ливана!
Ввожу ее в царский терем через красное крыльцо, над которым высится подпертая витыми столпами злаченая крыша и сияет тысячью предивных переливов, отражая огни.
А в передней еще светлее, чем во дворе. Там бронзовые паникадила и серебряные стенные нанданы, в них горят сотни свечей белейшего воска.
Следуем чередой комнат, одна пышнее другой – тою же дорогой приводят ко мне иноземных послов, и ради их изумления здесь собраны многие чудеса и великолепия.
Впереди – я повелел – бегут расторопные слуги, распахивая поставцы и шкафы, откидывая крышки рундуков и коробьев. Там блестят предивные сосуды, иные серебряны, а иные чиста золота; там переливаются хрустальные кубки и порцелановые блюды; там сверкают старинные ендовы и дары чужеземных государей.
Кошусь на Иринушку – ослеплена ли сими сокровищами? Вижу: разинула ротик, глаза – будто блюдцы. То-то!
– А вот часы немецкой работы, с перечасьем, – показываю. – Двенадцать златых апостолов, по одному на каждый час. Скоро, когда сия стрела коснется вот этой цифири, раздастся звонкий звон, и Святой Петр – вон он, с рыбацкой сетью, подымет десницу.
Идем дальше.
– А се опахало для жаркого дня. – Кручу ручку в стене, и над креслом плавно машут пышные черные перья. – Ты сядь, сядь. Обдувает? То перья птицы Африканский Струс.
– Ух ты! Я птиц люблю. – Дева подставляет лицо дуновению, и я радуюсь: ей нравится, нравится!
Умиляюсь:
– Божьих птах любишь? И я, и я! Пойдем, я тебе своих канареек покажу. Ох, сладко поют!
Тащу Ирину вперед, да спохватываюсь: ночью канарейки петь не станут, они спят.
– Нет! Я тебе покажу чудо еще того удивительней. Шемаханский владыка прислал райскую птицу из Индийской земли.
Поворачиваю в книгохранительницу.
Моя суженая ахает. Она никогда не видала такого множества книг – водит пальцем по златоузорным корешкам. Я же приближаюсь к прикрытой платком клетке, в которой сидит папагал, наперсник моих одиноких ночных чтений.
Сдергиваю легкую ткань.
– Это и есть райская птица? – разочарованно спрашивает Ирина. – Бела. И венчик бел. А в книгах пишут, в раю птицы многоцветны.
Улыбаюсь.
– В раю птицы глаголют человечьими голосами. И эта тоже.
Моя лада не верит, смеется. Думает, я шучу.
Беру с блюда яблоко, показываю папагалу.
– Тебе целиком или порезать?
Провожу ногтем по серебряным прутьям, и птица исправно кричит:
– Ррезать кусками! Ррезать кусками!
Ирина всплескивает руками, пятится. До чего ж она мила, когда не злобится, а изумляется! Сердце мое сжимается от нежности.
Кричать папагала выучил шутник Малюта – вот для какой надобности.
Бывает, приведут ко мне какого-нибудь провинника, и я ему будто бы в задумчивости говорю: «Не знаю, как с тобой, лиходеем, и поступить. Есть у меня вещая птица. Спрошу ее». И обращаюсь к папагалу: что-де мне с имяреком делать, помиловать иль покарать? А тот на всякий вопрос кричит: «Резать кусками!». Иные с перепугу в обморок падают, а один старик, боярин Плещеев, до смерти сомлел. То-то потеха!
– Скажи, райская птица, как мне быть с царем кривоумным? – спрашивает Ирина.
Попугай отвечает:
– Резать кусками! Резать кусками!
И она смеется. Ах и смех у нее! Отрада для слуха! А как посветлел, пояснел ее лик – очам загляденье! И я знаю, чувствую душой, что буду любить ниспосланную мне супругу, как никогда никого не любил. Больше, чем Анастасию, да пребудет она с ангелами!
– Гойда, гойда! – верещит попугай. Когда смеются, он всегда так. Больше ничего, дурак, не умеет, только «резать кусками» и «гойда».
– Пойдем, царскую опочивальню тебе покажу. Там свершается великое таинство: помазанник Господень творит со своею царицей августейшее потомство на благо всей русской земли. Погоди. Я первый войду.
Спальня у меня вот какая: посреди, конечно, ложе меж столбцов, а две стены по бокам укрываются занавесями. Восточная стена – богоугодная, вся от пола до потолка в образах святых заступников. Западная же – бесовская, там висят соблазные фряжские картины с нагими девками, кои предаются плотскому греху. Когда я, бывало, возлежал с венчанной женой, западную стену завешивал, а восточную открывал. Однако с тех пор как вдовею, иконы укрыты. Баб и девок ко мне водят редко и не для продолжения царского рода.
Ныне же я срамную стену закрываю, растворяю священную.
– Пожалуй-ста, – приглашаю матерь грядущих детей моих. – Вот она, кузница, где Бог выкует для Руси нового государя.
– Так уж и Бог, – усмехается она. И, мельком покрестившись на образа, идет к завешенной стене. – А тут у тебя что?
Берется за край плащаницы, раздвигает. Я не препятствую. Мне жарко. Жарко смотреть на деву, что стоит меж иных дев, голых и бесстыжих.
– Как живые! – говорит она, нисколько не смущенная. – А мясисты-то! Ой, у мужика ноги козлиные!
– С царем на лебяжьей перине любиться – это тебе не с мужиком в шалаше. Сейчас спознаешь, – шепчу я ей сзади в ухо, обнимаю упругие плечи, сжимаю ладонями небольшие крепкие перси. – Любушка моя, Каиница моя печатная…
Давно уже не испытывал я такой плотской охоты, даже дышать трудно.
Вдруг дышать становится вовсе невозможно. Острый локоть бьет меня под ложечку, и я перегибаюсь от боли – не менее ужасной, чем давеча, когда колено чувствительно уязвило мне чресла.
– Ишь, руки распустил! Поха́бень старый!
Меня, ослепшего, тащат за ворот, швыряют на постель. Я в обмирании, ловлю воздух ртом, а сказать ничего не могу.
Рвет с меня кушак. Зачем?