От участливого слова детина всхлипнул, начал утирать слезы.
– Пускай… Моя жизнь кончена…
– За отцеубийство знаешь, что бывает? – так же сожалеюще продолжила боярыня.
– Пускай! – снова повторил Булавин.
– Тебе-то, может, и пускай, а про сынка ты подумал? Легко ли ему будет расти, зная, что мать у него была – лахудра, а батюшка – отцеубийца?
Богатырь заревел пуще прежнего, а Настасья подошла к нему, приобняла, погладила по волосам.
– Я бы на твоем месте, хоть я и баба, то же самое бы сделала. Не за прелюбодейство даже, а за лютое вероломство. Это ж какой надо змеей быть, чтобы мужу со свекром изменять? Это ж каким надо быть сатаной, чтоб родного сына так срамить? Нет, Ярославушко, не отдам я тебя на казнь. Не дозволю такому молодцу жестокой смертью, в позоре сгинуть!
Булавин икнул, уставился на нее – даже слезы высохли.
– А… а как же?
– Таких людей, как ты, на свете мало, – сказала ему Григориева, положив подбородок на рукоять посоха и глядя боярину прямо в мокрые глаза. – На вас земля держится. Законы не для вас писаны. В ком великая сила живет, тот может стать либо великим злодеем, либо великим свершителем. Тут всё от судьбы зависит. Куда она развернет.
– Я ныне злодей, хуже и не бывает, – опустил голову убийца.
– Судьба тебя ко мне развернула. И быть тебе, Ярослав Филиппович, не на плахе, а в Грановитой палате, на первом месте. Бог хочет, чтобы ты Новгороду вольность вернул, всех наших врагов одолел. Я день и ночь думаю, где бы сыскать богатыря в степенные посадники – и вот оно, озарение! Это меня Всевышний сей дорогой послал. Мне – тебя, тебе – меня!
Каменная широко перекрестилась, подняв очи к потолку, и Захар подивился – до того проникновенно она говорила.
– Меня… в степенные? – пролепетал Булавин. – Меня? А как же…
И повел рукой на кровь, на мертвые тела.
– Всё то Изосим устроит. Оставляю его с тобой, он научит. После, ночью, ко мне на двор приходи. Говорить будем. Про великое.
* * *
До места, где остались слуги с лошадьми, идти нужно было через всю немалую рощу, и Захар, конечно, редкой возможностью воспользовался – когда еще окажешься с боярыней наедине.
– Таких, как Булавин, на свете, может, и мало, но ты, госпожа Настасья, одна-единственная, и другой нету, – сказал он. – Этакого медведя заставила под свою дудку плясать! И как быстро! А всего удивительней, что даже запугивать не стала!
Восхищение было совершенно искреннее, Григориева должна была это почувствовать. Всякому человеку, даже великой женке, приятно, когда тобой от души восторгаются.
Оказалось, что слова кстати – Каменной, видно, и самой хотелось поговорить о случившемся.
– У тебя, Захар Климентьевич, ум быстрый. Запомни главный закон, как с людьми обращаться. Какой бы ловкий замысел ты заранее ни удумал, никогда за него намертво не держись. Главное – умей почувствовать человека. Шей наряд по нему, а не пытайся запихнуть в уже сшитое платье. Когда я на Ярослава посмотрела, сразу увидела, что страха в нем вовсе нет. Такого не запугаешь. Я эту породу знаю. Подобный человек – как большой корабль без кормщика: плывет, куда ветер дует, бесстрашно. Если налетит буря – теряет паруса-мачты, норовит разбиться о скалы. Зато с хорошим кормщиком плывет уверенно и гордо. Вернее, с хорошей кормщицей, потому что Булавин никогда другого мужчину выше себя не признает, а женщину – может. Он будет мне верен не от страха, а потому что ему кормщица нужна, он это всем своим нутром чует.
Попенок слушал, затаив дыхание, хоть и понимал, что боярыня не столько с ним, сколько сама с собой говорит. Заглянуть под ее черный плат, прямо в многоумную голову, и подсмотреть, какая там каша варится, – это была удача из удач.
Но дальше Каменная думала молча, и Попенок лезть к ней с разговорами не посмел.
Уже на опушке, подсаживаемая слугами в седло, она сказала:
– Сейчас поедем на Чудинцеву улицу. Там скоро интересно будет.
* * *
На Чудинцевой улице, пограничной между Неревским и Загородским концами, жил Настасьин крестник – настоятель церкви Святого Николы. Она ему когда-то и приход добыла, и каменный храм отстроила, и дом при храме.
Поп высокой гостьи не ждал, весь искланялся, не зная, куда и посадить. Хотел в красный угол, под образа, но боярыня, сославшись на жару, попросилась к открытому оконцу.
– Давненько у тебя не бывала, Иона. Сам знаешь, места тут Марфины. Не любят меня здешние.
– Да и мне нелегко, матушка, – пожаловался священник. – Я зазорное про тебя прихожанам говорить не дозволяю, и Борецкие прихлебатели мне за то жизнь портят. Вот третьего дня…
Он завел долгий рассказ о том, как церковный староста, не иначе как по наказу Железной, затеял пересчитывать свечные деньги и всяко неправедничал, тщась обнаружить недостачу, и придумал, что не хватает-де трех с половиною копеек, а это он, паскуда, воск по майским ценам считал, хотя свечи закуплены еще в марте, по четверть пулы за дюжину…
Захар, сидевший на скамье сбоку, слушал нескончаемую историю, поражаясь терпению Григориевой. И, конечно, тоже поглядывал в окно, пытаясь угадать, что же там может случиться интересного.
Улица как улица. Ходит праздный воскресный люд, отоспавшись после обеда, у церковной паперти ругаются нищие, бабы в цветных платках встали кружком, о чем-то судачат.
Чудинцева улица была пробойная, то есть вела к воротам – Воскресенским, тем самым, за которыми травяное поле, и роща с ручьем, и в роще старая мельня.
Может, час просидели у попа, слушая чепуху. Потом снаружи стало шумно.
– Погоди-ка, Иона, – молвила Григориева, поворачиваясь. – Что за крик?
Люди бежали со всех сторон, взволнованно переговариваясь. «Убили!» «Булавиных убили!» – разобрал Попенок, и сердце у него заколотилось.
От ворот медленно ехала телега, со всех сторон окруженная толпой. Сверху, из окна, поверх голов, было хорошо видно, что́ там, в телеге.
Три неподвижных тела. Нет, неподвижных два. Третье, окровавленное, шевелилось.
Лошадь остановилась прямо перед поповским домом. Несколько зычноголосых мужиков стали кричать, что ехали леском, мимо сломанной мельницы, и увидели на дороге злодейское злодейство: кто-то незадолго перед тем напал на семью бояр Булавиных. Отца Филиппа Яковлевича и боярыню Наталью убили, а Ярослав Филиппович лежал с разрубленной головой, еле живой.
Захар признал одного из рассказчиков – не сразу. Это был свой, григориевский, Зайчата, начальник над «крикунами», только с перекрашенной в рыжину бородой и с повязкой на глазу.
Вон оно, значит, как удумано…