Она показала на меха.
– Сорок горностаев, боярыня, – удивился тот.
– Здесь не сорок.
– Да мы только что с марфинским Карпом считали.
– А ты перечти сызнова, сделай милость.
Шкурок оказалось тридцать девять. Савва сосчитал и раз, и два – схватился за голову. Один горностай шел в полтора рубля – на такие деньжищи среднюю новгородскую семью можно год кормить.
– Не отворачивался ли ты, милый, пока Карп счет вел?
Приказчик стоял ни жив, ни мертв.
– Может, и… Дел-то вокруг много.
– Догони его. Верни. Да не встревожь, скажи – боярыня хочет Марфе Исаковне еще слово передать.
Настасья смотрела с интересом: что будет.
Вернулся Карп, поклонился, но сказать ничего не успел.
– Ну-ка возьмите его крепко, ребятушки. Чтоб не шелохнулся, – тихо приказала Шелковая слугам.
Приказчика ухватили с двух сторон, приподняли на цыпки. Он хлопал глазами – окоченел.
Ефимия пощупала под кафтаном, залезла под шапку, в рукава, потом недрогнувшей рукой в штаны и вытянула оттуда, из самой мотни, длинную бело-черную шкурку.
– Прости, боярыня, сатана попутал… – залепетал Карп.
Ничего не ответив, Шелковая снова опустила руку, схватила вора за мужской корень, стала выворачивать.
Приказчик забился, изошел визгом.
Все тем же негромким, даже ласковым голосом Горшенина сказала:
– Я тут за общее достояние ответчица. Говори: сам надумал или Марфа велела, чтобы меня перед всем миром осрамить?
– Сам! Сам! – вопил приказчик. – Ой, больно!
Она разжала пальцы, погладила его по мокрой от слез щеке.
– Верю, милый, верю. Поди, расскажи Марфе всё, как было. И не обмани, золотко. Проверю.
Кивнула своим молодцам, они подхватили стонущего воришку, раскачали, швырнули мордой в кучу конского навоза.
– Зря отпустила. Сбежит, – сказала Настасья. – Побоится перед Марфой предстать. Она с него за такой позор шкуру спустит.
Горшенина задумчиво посмотрела, как испачканный приказчик на четвереньках ползет за ворота.
– Неизвестно, что хуже – под батоги лечь, либо по зимнему времени в лесах бездомному бродить. Я давно поняла: всяк человек сам себе выбирает и муку, и кару. Ставлю свой веницейский графин синего стекла, который ты давеча хвалила, против твоего вишневого охабня, что никуда этот Карп не сбежит. Бьемся?
– Бьемся.
Обе засмеялись.
– Ну а теперь пойдем обедать. Работы тут еще до вечера.
За столом прислуживала молодая девушка, светловолосая, легкоступая, одетая в длинную атласную рубаху. Настасья на нее косилась.
Про Горшенину было известно, что у нее не переводятся воспитанницы. Одна поживет, потом другая, третья. Видно, и эта тоже «воспитанница», подумала Настасья без осуждения. Люди все разные, семьи тоже. Коли Ефимия и ее Ондрей так уговорились и никто ни на кого не в обиде – их дело. Хотя, конечно, чудно́.
– Иди, золотце, мы сами, – отпустила девку Горшенина. – Про позавчерашнее слыхала, Настасьюшка? Про Олександру Курятника?
– Что зарезали его? Слыхала, – равнодушно ответила Настасья.
– А про то, что розыском ведает Борисов-наместник?
Григориева возмутилась:
– Что это? У нас в Новгороде свой розыск. И суд свой.
– Говорят, Олександра перед смертью принял пожалование в московские окольничие. Кто около их государя обретается, тех «окольничими» зовут, – пояснила Ефимия – Каменная кивнула, будто сама этого не знала. – А тогда выходит, что убили великокняжьего слугу, и дело это московское.
– Был окольничий, да околел, – хладнокровно заметила Настасья, отщипнув медового коржика. – Туда ему, собаке, дорога.
Но Шелковая смотрела беспокойно.
– Курятник, конечно, был собака, его не жалко. Но зарезали его, сказывают, каким-то приметным кинжалом восточной работы. Наместник тот нож изъял, и теперь московские ходят по всем лавкам, показывают кинжал купцам. У оружейника Фрола Кривича обыск сделали. Тож у Мишанина, в скобяной лавке. Хозяйничают, как у себя на Низу!
Настасья тревоги не разделила:
– Найдут, кто убил, – успокоятся. А найдут непременно. Оставить на месте такой приметный нож мог только дурак. Сыщут. Ладно, подружка, пойдем дальше считать. До ночи бы управиться…
Карась и щука
Пришло время посмотреть на Новгород своими глазами. Четыре года назад, во время войны, Иван в город не пошел, опасаясь угодить в ловушку. Договор подписали в великокняжеской ставке.
Неспокойно было и сейчас. Лазутчики доносили, что новгородцы по-прежнему на Москву люты. Однако любопытство пересилило. Всю жизнь, с раннего детства, Иван слушал рассказы о великом и богатом городе, откуда пошла Русская земля. Пришли московские на этот раз миром, крови не пролили. Великий князь прикинул, велик ли риск – и решил, что ничего, можно.
Назначил день.
Все осторожные меры, конечно, были приняты. По длинному пути следования, от Рюрикова городища до Града, с обеих сторон встали свои люди: в Граде и на Великом мосту – воины стременного полка, молодец к молодцу; подальше от центра – дети боярские, разряженные во всё лучшее; еще далее – государевы татаре. Великокняжеская процессия следовала меж двух живых цепочек.
Впереди, подбоченясь, вез стяг с Победоносным Егорием грозный воевода князь Холмский, четыре года назад – коростынский резатель носов и шелонский мясник, велевший рубить бегущих без пощады, так что в землю легли несколько тысяч новгородцев. Пусть горожане поглядят на сего мужа гнева, пусть вспомнят.
А чтобы на Холмского пялились не слишком долго – поежатся, и хватит, – следом, на тщательно рассчитанном отдалении ехал сам Иван.
Тут всё было продумано. Холмский сидел на приземистой татарской лошади, да и сам был небольшого росточка. Тем огромнее смотрелся великий князь. Долговязый, длинноногий, на огромном коне, в зеркальных доспехах, он выглядел волшебносияющим великаном. Смотрел поверх голов и крыш, лицо неподвижное, взгляд непостижимый, строгий. У пояса прадедов меч с гигантским рубином на рукояти, сафьяновые ножны алы, словно клинок окунулся в кровь.
По бокам, нарочно подобранные за низкорослость, шли четверо рынд, будто карлики при исполине. Были они хоть и малые, да удалые и настороже. Если из толпы накинется злоумышленник – перехватят.
Величаво, грозно въезжал московский государь в древний город. Новгородцы смотрели – боялись.