– Горя ты не видала, Ефимия, – прибавила Борецкая.
У Горшениной с лица пропала улыбка.
– А много ли вы про меня, дорогие подружки, знаете? Может, я просто виду не подаю? Жизнь горем никого не обходит, но ты горькое выплюнь, а не можешь выплюнуть – проглоти, заешь сахарком и не жалуйся. На жалких черти ездят. Если ты упиваешься горем, или хворобой, или тем, чего тебе не хватает, – такою и будешь: горькой, хворой, несытой. А если радуешься красоте, милоте, солнышку – будешь красивой, милой и солнечной.
Настасья подумала, что, наверное, не шибко весело иметь такого мужа, а у Ефимьиной замужней дочери уже третье дитя рождается мертвым. Внуков как не было, так и нету.
Про мужа Горшенина будто подслушала. Дернула плечом, нежное лицо вновь осветилось беззаботной улыбкой:
– Вот вы обе со своим вдовством носитесь, по покойникам скорбите, а я, честно сказать, не пойму, на что мужья вообще нужны? Много ль мы с вами от них хорошего видели? Твой Исак Андреич, – обратилась она к Марфе, – был мужик старый, траченный, какая от такого радость? А первый был вовсе лютый зверь. Когда его черт забрал, поди, рада была?
Каменная с интересом поглядела – что на это Борецкая? У той сухое лицо не дрогнуло, лишь на миг потускнел взгляд.
А ведь Настасья помнила ее девушкой, почти девочкой, лет сорок назад. Видывала в Соборе и несколько раз на гостьбищах.
Марфа Лошинская была черненькая, тоненькая, с огромными испуганными глазами. Шестнадцати лет ее выдали за боярина Филиппа Никитина, и после того она надолго исчезла. Сначала говорили, что муж ее из дому не выпускает, бьет, всяко терзает и что однажды ее якобы из петли вынули. Потом перестали говорить, забыли. У Никитина будто сами по себе появились двое сыновей и даже стали подрастать. А потом Филипп вдруг враз помер, и Марфа вышла на волю уже такой, как ныне: высушенной, неистовой, с горящим взглядом, и взяла семейное дело в железные руки. Бог знает, через что она там взаперти прошла и какой ценой обрела свою силу. Настоящая сила – это Настасья знала по себе – обретается только через большое горе и тяжкое испытание. А помер Филипп Никитин странно. В гробу лежал синий, распухший. Поговаривали нехорошее, но никто о нем не жалел, поганый был человек. Достанься Настасье такой муж, она не стала бы столько ждать, в первый же год отравила бы. Нет, не осуждала она Марфу, даже если сплетня была правдива. Те двое сыновей, никитинские, потом в северном море потонули, и многие в том увидели Божью кару: извела-де супруга, так и детей от него отдай. Но к тому времени Марфа уже снова была замужем, за посадником Исааком Борецким и родила себе еще двоих, Дмитрия и Федора. Вот ведь судьба (Настасья слегка даже пожалела врагиню): остаться с одним сыном из четырех, и тот – Дурень.
Ефимия обернулась к Григориевой:
– Твоего мужа Юрия, Настасьюшка, я не застала, девчонкой была, но…
– Только Юрия моего не трожь! – перебила Каменная.
В ярость она впадала очень редко, и когда такое происходило, все вокруг вжимали головы в плечи, но Ефимия не устрашилась и не сбилась.
– Да будет тебе. Сколько ты с ним прожила? И сколько тебе тогда годов было? Ты его толком и узнать-то не успела. Его в твоей жизни, считай, почти что и не было. Выдумала себе икону и молишься на нее тридцать пять лет. Ты хоть лицо его помнишь?
Григориева растерялась, чего с ней уж и вовсе никогда не случалось.
В самом деле, какое у Юрия было лицо? Даже зажмурилась, но увидела не мужа, а сына Юрашу – вислогубого, лупоглазого. Стиснула зубы, велела себе: вспоминай!
И вдруг увидела явственно, словно расступилась пучина и на миг выпустила покойника, оживила.
На нее из прошлого смотрел не мужчина, а юнец. Был он веселый, улыбчивый, ясный, но с ним, отроком, ей нынешней, пятидесятипятилетней, и говорить-то было бы не о чем. Мальчик.
На подмогу пришла Марфа, от которой помощи ждать никак не приходилось.
– А без иконы жить нельзя. В Бога ты, Ефимья, не веруешь, вот что. Ты когда последний раз в церкви была?
– На Пасху заходила, – беспечно ответила та. – Люблю, когда сладко поют. Но в Немецкой церкви еще слаще. Там орган играет, стекла на окнах цветные, с картинками. Солнце светит – на полу всё красками переливается. Лепота!
Марфа только плюнула.
– Ладно, жены, хватит нам пустомельничать. Давайте дальше деньги считать.
Как править ладьей в бурю
Всё вышло по Захарову слову. Великий князь со всей своей огромной свитой появился в виду города шесть дней спустя, в утро, когда выпал первый снег. Недалекий путь от Крестов до столицы Новгородской земли занял у Ивана Васильевича целую неделю. За это время к нему на поклон успели съездить все передние люди: и архиепископ Феофил с ближним причтом, и степенной посадник Василий Ананьин, и начальник городского войска кормленый князь Гребенка-Шуйский, и тысяцкий, и старши́на всех городских концов, и именитые купцы. Самых вящих новгородцев московский государь принимал лично, допускал пред очи. Был не грозен, но и не ласков – загадочен. Возвращались от него в тревожной задумчивости и ехали рассказывать о виденном великим женкам: кто к Марфе Железной, кто к Настасье Каменной, и все без исключения к Ефимии Шелковой.
А три новгородские вершительницы, сговорившись между собой, приветствовать Ивана не поехали. Раз уж великий князь понимает, у кого в Новгороде истинная сила, принижать ее незачем. Это как в торговле: дорогой товар сначала показывают издали, а руками трогать не дают – так цена будет выше.
* * *
…И вот 22 ноября дозорные сообщили: на Московской дороге черным-черно. Едут!
Распахнули ворота, вышли встречать парадно, с хоругвями. Впереди владыка Феофил с иконой Богоматери (упаси Боже не Липицкой – ту загодя с башни сняли). Но великих женок среди встречающих опять не было. Овес к лошади кланяться не ходит.
Дальше опять вышло, как предсказывал Захар. Приняв хлеб-соль, государь в город не въехал, а повернул на юг, к древнему Рюрикову городищу, где стоял дворец великокняжеского наместника, приставленного надзирать за Новгородом. Семен Борисов уступил свои палаты Ивану Васильевичу и его братьям – углицкому князю Андрею Васильевичу и волоколамскому князю Борису Васильевичу, сам же поселился в московском лагере, разбитом вокруг городища по волховскому берегу.
В тот же вечер, поздно, наместник пожаловал к боярыне Григориевой.
Глядя сверху из окна, как слуги вынимают из возка брюхастого старика, Настасья довольно усмехнулась.
Пришла кобылка за овсом, ждать не заставила.
– Что ж ты, Юрьевна, не вышла государя Ивана Васильевича приветить? – начал с укоризны Борисов. Его лицо, совсем бы бабье, если б не седая опушка бороды, было усталым, мятым. (Наволновался, натрясся по ухабам, старый боров, подумала Настасья.) – Марфа с Ефимьей ладно, они Москве ненавистницы, а про тебя там, – он со значением воздел палец к потолку, – иначе мыслят. Удивляются.