Ну, и третий, к которому он и склонялся. Пройти по доскам забора самой крайней дачи, выломав и настелив их на относительно целый кусок частокола. Тем более, несколько уже валялись, сырея, впереди. Хотя тут еще та загвоздка. Сам Морхольд, будь он мародером или бандитом, с удовольствием бы подстроил все именно так, воспользовавшись моментом. И сидел бы в засаде. Чужих следов не заметно? Так дождь шарашит какие сутки?
– Монетку кинуть? – поинтересовался он у дач. Или у неба. Или у пустоты за спиной. – А толку? Да и хрен с ним.
И шагнул к доскам. Пришлось попотеть, укладывая их, но вроде бы выходило, как и задумывалось. Морхольд осторожно, косясь на марево над «ловушкой», пополз вперед. Дерево прогибалось, хрустело и брызгало прелью и щепками на концах. Дрожало, но не ломалось. Морхольд пыхтел и аккуратно, сантиметр за сантиметром, двигался подальше от жаркого и жадного зева ближайшего «битума». Жухлая остатняя трава рядом уже ссохлась в проволоку, выдавая «ловушку».
Когда он скатился на землю, перевалив через обгрызенный край доски, спина болела немилосердно. Падая, он едва успел подхватить полетевший в сторону ПМ. И все же грохнулся, сильно приложившись о несколько битых кирпичей из стопки под забором.
Выстрелы ударили сразу, с разных сторон. Первая пуля разнесла половину штакетины за его головой. Вторая и третья размозжили в труху рог подруги-остроги. А вот две следующие вкусно поцеловали его в спину.
Дом у дороги-2
– Да хорош уже пургу-то нести, а, батюшка? – Одноглазый начал нарезать кривым ножом сухую чурку. В ней не без труда угадывался рыбий балык. – Вера, вера, о чем вы?
Священник пожал плечами, глядя как-то виновато и беззащитно. Одноглазый хмыкнул и подсел к нему.
– Не обижайся, отец. Просто, ну…
– Зла много вокруг, вот и все. А вера, она ведь тяжела в такие-то лихолетья. Многие ли смогут видеть в ней что-то… ну, что-то правильное.
– Это верно, – Чолокян, жуя сыр, покосился в черный проем окна, – в такие-то года больше в себя веришь, да в ствол.
Женщина, названная Багирой, глянула на него, как на дурачка. Чолокян втянул голову в плечи и отошел к жене, неся ей еду.
– Мне вот интересно, друг ты мой ситный, – Багира посмотрела на одноглазого, – рожа твоя не особо мне знакома, а на память не жалуюсь. Откуда ты меня знаешь?
– Это ужасная тайна, – одноглазый усмехнулся в бороду, – не расскажу.
На какое-то время все замолчали. Хотя и молчал-то каждый по-своему.
Священник просто сидел, тихо и покойно. Быстро склевав скромную порцию, еле заметно шевелил губами, перебирая четки. Какой-то умелец любовно выгладил их из абрикосовых косточек, отполировав до блеска. Щелк-щелк, одна за другой косточки отсчитывали мгновения жизни, а хозяин молча разговаривал с тем, в кого верил.
Чолокян, достав из потрепанного, но пока крепкого рюкзака запасную сбрую, вооружился шилом, дратвой и кривыми толстыми иглами. Скрипел кожей, что-то ворчал под нос, мешая русский мат и армянскую брань. Изредка, быстро опустив кусочек ветоши в банку из-под дорогого крема для тела, втирал растопленный жир. Жир изрядно вонял, но никто не морщился. Что делала его молодка жена – никто не видел.
«Мягкое», нисколько не растеряв своей пухлости, с шуршанием завернулось в лохмотья и молчало с регулярным почесыванием, кряхтением и сопением. Круг пустоты вокруг него расширился еще больше. Сразу после того, как оно, мелькнув грязными пальцами, сочно раздавило особо крупную вшу.
Трое, видно отец, мать и то ли некрупный сын, то ли немалая дочь, одинаковые, круглолицые в отсветах костра, молчали как-то степенно, как и положено настоящим кубанским казакам. Давно уже не стало сытой древней зеленой Кубани, давно не ленилась течь в своем нормальном русле и сама мутная река Кубань, а вот, вишь ты, казачья степенность никуда не делась. Отец, подсвечивая себя резанной из вишневого корня трубкой, дымил самосадом. Мать, крепкая телом и белая кожей открытой шеи и пудовых грудей, что-то рукоделила. Дочесын прятался в темноте и не выделялся.
Багира молчала сурово и каменно. Достав из-под длинной армейской куртки приличный тесак, водила по нему точилом, изредка проверяя заточку ногтем. Чуть виднелись в темноте седые непокорные волосы, вжикал по стали брусок, сама женщина, обманчиво не глядя вокруг, смотрела перед собой.
Мальчишка одноглазого, укутанный в бушлат, молчал, стуча зубами и бледнея лихорадочным потеющим лицом. Густо дышал, с клокотаньем прогоняя воздух через сопли шкворчащего носа. Пытался уснуть, укутав лицо дрянным шарфом.
Одноглазый молчал переживая. Косился на темноту за окном, прореживаемую молниями, и метался душой, явно мучаясь по мальчишке и страдая от невозможности помочь. Иногда вставал и отходил к доскам, прибитым к оконным рамам, шипящим от капель кислоты и стонущим от удара ветра. Благо хотя бы чертова ночная буря чуть поутихла.
Одноглазый смотрел в клубящуюся темноту и злился. Оглядывался на попутчиков, пытаясь рассмотреть кого-то еще. Что-то тревожило, цепляло коготками опасения, не отпускало. Пламя, то поднимающееся, то смирявшееся в раскаленной бочке, не давало возможности как следует рассмотреть всех и каждого.
Мальчика он нашел уже больного. Куда было тащить дрожащего мальца? Он не знал. Бросить его не мог, и сейчас, зная о бесполезности любых переживаний, изводил себя ненужной злобой.
Одноглазый сел рядом, приложил ладонь ко лбу мальчонки. Тот полыхал не хуже бочки. Мужчина вздохнул. Сделать что-то полезное из ничего он не умел. Умел другое – убивать, защищать, ломать самых сильных и не давать ломать самого себя, выживать в пустошах рухнувшего мира, отыскивать многое необходимое и даже по малости лечить. Но придумать хотя бы какое-то средство, облегчившее детское страдание…
Темнота поодаль от костра ожила. Выпустила из чернильной густой тени человека в странной хламиде, висевшей до колен трапецией. Костер подсветил силуэт, показал всклокоченные спутанные волосы, немалую бороду и свежий шрам на щеке.
Бродяга остановился рядом с одноглазым. Пламя пробежалось по хламиде, узнав в ней несколько грубо разрезанных и стянутых капроновым шнуром мучных мешков. Одноглазый хмуро покосился на него. Не хватало ему рядом еще одного вошесборника кроме «мягкого».
Бродяга оскалился, блеснув неожиданно ровной полоской зубов, и протянул руку. Одноглазый непонимающе уставился на нее. Костер, как живой, заинтересованно дрогнул, бросил больше света. Одноглазый сглотнул комок, дернул разом высохшей глоткой. Название на белой коробочке, когда-то блестящее, стерлось. Но осталось самое главное, по низу, мелким шрифтом. Он смотрел, не веря глазам, смотрел и боялся протянуть руку в ответ, не веря в чудо.
Бродяга хмыкнул и нагнулся, поднося ближе нежданное волшебство. Одноглазый цепко взялся трясущимися пальцами, замер, схватив второй ладонью грязную руку мага и кудесника.