На случай моего внезапного захвата немцами я должен был им говорить, что я являюсь войсковым разведчиком и занимаюсь установлением огневых точек противника.
Пройдя метров 50–70 и приблизившись к немецкой обороне, залег в укрытие, чтобы окончательно сориентироваться и избежать обстрела. Хотелось подобраться к немцам на расстояние 100–200 метров, чтобы им было видно, что идет не группа, а один человек, так как немцы, напуганные действием наших разведчиков, при малейшей неясности открывают ураганный огонь. Стало светать.
Я приподнялся и пошел, крича пароль для перебежчиков «Штык в землю». Иду, кричу пароль, время от времени останавливаюсь и слушаю. Немцы заметили и кричат: «Хальт!» («Стой») Эту команду выполняю безукоризненно. Прошло 5 минут примерно до следующей команды. Слышу немцы кричат: «Ком!» («Иди!») Иду и кричу: «Пан, есть ли тут мины?» Немцы кричат: «Нейн минен… ком, ком» Иду смело до самой траншеи. Подойдя к траншее, немцы предложили сдать оружие. Их было около 10 человек с автоматами. Предложили идти в траншею. Не успел еще сойти в нее, как меня немцы обступили со всех сторон, обыскали. После этого начался обмен «любезностями». Мне предлагают сигареты французские, португальские и спрашивают: «Гут?» Я говорю: «Гут, гут». Нельзя говорить, что не «гут». По пути на ротный КП ко мне подошел один немец и задавал мне вопрос за вопросом на ломаном русском языке. На все его вопросы я старался не отвечать, ссылаясь на то, что ничего не понимаю. При первом сближении с немцами я искал форму общения с ними, чтобы не навести на себя никакого подозрения и войти в доверие к ним. Я хорошо понимал, что от умения вести себя будет зависеть моя работа. Надо было научиться вести себя так, чтобы понравиться немцам, завоевать у них доверие, а для этого надо узнать немцев, их военные и гражданские порядки. Как я потом убедился, немцы — самолюбивый народ, любят, чтобы было по-ихнему, по-немецки, так как все немецкое — хорошее, а не немецкое — плохое.
Придя на ротный КП, меня представили командиру роты. Командир роты, улыбаясь, подал мне руку. Спросил, из какой я части. Я ответил, что из штрафной роты. Немцы засмеялись, так как они считали, что переход офицера из штрафной роты — это естественное дело. Подошел один ефрейтор и предложил идти с ним. Я понял, что ведут меня к командиру батальона. Командир батальона — капитан открыл карту со схемой нашей обороны. Схема правильная, сделанная по аэрофотоснимкам.
(…)
После допроса капитан улыбнулся, поблагодарив за «точные показания». Через некоторое время пришла подвода, на которой были 2 украинца и ездовой чех.
Приехали в штаб полка. Здесь меня допрашивал через переводчика один лейтенант. Спросил он только о концентрации советских войск. Я ответил, что концентрации войск не замечал. Получив полностью немецкий порцион, я отправился в штаб 43‑й пд. Везли меня чех и один русский. Этот русский… рассказывал об ужасах плена в 1941–1942 гг. Привезли меня в с. Амонь Курской области. Здесь дислоцировался штаб 43‑й пд. Поселили вместе с русскими. Ко мне подсел русский лейтенант из Днепропетровской области. Он рассказал о РОА и ее задачах, о Власове. Так прошел первый день от передовой до штаба дивизии.
(…)
Утром на следующий день меня повели на допрос. Допрашивал один немец без знаков различия, отлично владеющий русским языком. Допрос вел по вопроснику. Спрашивал о концентрации войск в направлении, где я переходил линию фронта, о личном составе и вооружении штрафной роты. О штрафной роте рассказал правду, так как раньше были случаи перехода из этой роты. Командира батальона они уже знали. На большинство вопросов я не отвечал, ссылаясь на то, что я хотя и офицер, а знать много не могу. Он согласился. Здесь я прожил трое суток. Держали меня здесь для того, чтобы от следующего перебежчика получить сведения, подтверждающие мои показания, однако такового не оказалось. Эти три дня дали мне очень многое. Здесь я узнал, что немцы, напуганные партизанами, почти все не спят ночью, а стоят на посту и патрулируют в деревне. Вечером и ночью всякое хождение по деревне запрещается. Вокруг штаба дивизии были установлены ручной и станковый пулеметы. Как располагаются отделы штаба дивизии, мне не удалось узнать. Здесь я учился, как вести себя с гражданским населением. В селах вечерами собиралась молодежь, среди которой были немецкие пропагандисты с гармониями. Они, по существу, были организаторами сборищ. О том, что я перебежчик, узнали окружающие. Ко мне окружающие меня относились плохо, не хотели со мной разговаривать, презирали. Такое отношение мне понравилось.
(…)
[4 августа] нас отвезли в Глуховский лагерь военнопленных. Поместили вместе с лагерными полицейскими как перебежчиков. Эти полицейские предупредили, чтобы я много не говорил, так как в лагере много провокаторов. Я это понимал. Эти полицейские мне не верили, что я перебежчик, и при отъезде на второй день из этого лагеря мне сказали, что собираются бежать к партизанам.
Я старался умело держать себя. Вся окружающая обстановка часто выводила меня из равновесия… Числа 12 августа я в составе группы в 14 человек был направлен в Конотопский лагерь. Конвоировал один немецкий солдат — Бабкин Михаил из Алтайского края. Этот Бабкин много мне рассказал о немецких порядках, плене, спрашивал, как относится командование Красной Армии к власовцам. Я ему ответил, что это будет зависеть от того, что он сделал. Если подлец, то могут и повесить, если же он сделал что-нибудь хорошее для советской власти, то могут и наградить. Он меня понял и также рассказал, что у него есть такие люди, как и он, что они собираются уйти к партизанам или присоединиться к частям Красной Армии.
Бабкин Михаил попал к немцам в плен в 1941 г. Служил в роте охраны Глуховского лагеря военнопленных.
Когда он мне сказал, что у него есть группа товарищей, с которой он думает уйти к партизанам, я сказал, что если ему удастся собрать большую группу, то можно, кроме этого, перебить немцев, а потом уйти к партизанам или соединиться с наступавшими в то время частями Красной Армии.
Мне показалась очень странной такая откровенность. Я спросил, почему он так мне, перебежчику, говорит. Он ответил, что он не верит, что я перебежчик.
В конце концов, я Бабкину сказал, что если он сделает так, как я ему сказал, то его не накажут. Приехав в Конотопский лагерь, здесь сначала произвели запись, сделали осмотр, присвоили номер (в лагерях по фамилии не называют, а по присвоенному номеру), а потом направили к перебежчикам, отгороженным колючей проволокой от остальной массы пленных. Тут была жуткая атмосфера. Ни с кем ни о чем не говорил и был подвергнут более подробному допросу. Но так как мои показания были не новы, то почти ничего допрашивающий не записывал. Метод допроса, вопросы, задаваемые перебежчикам, а также и их ответы мне были известны. Такие знания мне помогли. Так как возражения или показания, противоположные другим, могут навлечь подозрение, то я старался учитывать всякую возможность.
(…)
В этом лагере я пробыл до 15 августа 1943 г. 15 августа меня вызвали в комнату, где сидели два немца и двое русских. Спрашивают у меня, куда бы я хотел пойти — работать или служить в армию, я говорю — куда пошлете. Задали вопрос — какова причина перехода на сторону немцев. Ответил согласно легенде, что был осужден и послан в штрафную роту для искупления вины. Был поставлен в условия рядового, поэтому и решил перейти на сторону немецких войск. Спрашивали, известно ли мне что-либо о РОА, ответил, что о РОА мне было известно из листовок. Спросили, желаю ли я идти в РОА, ответил, что да. Записали, выдали мне бумажку, в которой было написано, что другой не имеет права вербовать. В этот же день было отобрано 16 человек для отправки. Нас сопровождали: лейтенант Кадыгриб, бывший командир автобата Приморской армии, и капитан Князев — служивший во 2‑й ударной армии. Оба они были пропагандисты РОА.