Таких «мыслителей» я конечно же встречал и прежде, и во множестве. И научился оставаться непромокаемым под ливнями их аргументов, но подполковник был случай особый. Я чувствовал себя все же до некоторой степени во власти этого вдумчивого офицера, и мне почему-то было бы неприятно считать, что должностное лицо, имеющее возможность переломать мне все ноги, представляет собою законченного кретина. Он искал знаки катастрофы в окружающем мире, а я с такой же тщательностью намывал песчинки здравого смысла в его болтовне.
А вдруг подполковник где-то как-то прав?
Испокон веку люди кричали, что послезавтра будет конец света, но ведь когда-нибудь он все же произойдет.
Прежде я придерживался на этот счет, как мне казалось, здравой точки зрения. Есть большая нескромность в том, чтобы считать, что такой пышный спектакль, как Апокалипсис, устроят именно для нас, убогих. Для меня, для Петровича, для Любаши с ее гостиничными потугами, для стервы Нинки, с ее вечной погоней за денежным или престижным мужиком. Не для Софокла, не для Шекспира, не для Баха, не для Толстого с Эйнштейном и не для Леонардо (вот бы порадовался старик). Что-то ужасно провинциальное есть в этом поджидании всеобщего конца. Хронологическая местечковость. Но ради подполковника Марченко я чуть релятивировал свою позицию. Как громадные тяготеющие массы заставляют то самое время течь как-то криво, так и большие милицейские авторитеты влияют на течение мыслей в головах людей от них временно зависимых.
Нет!
Моя шея отказалась мучиться дальше. Голова вернулась в естественное положение. И я теперь нависал словно из губернаторской ложи провинциального театра над сценой неутолимого интима. О, эти чужие слизистые оболочки… И я довольно громко спросил:
— Вы не скажете, который сейчас час?
Мой нос был в десяти сантиметрах от потного виска сопящего крота. Он не отреагировал на мое вторжение. Размышлял. Впрочем, почему же не отреагировал, — он перестал работать губами. Интересно, что будет? Полезет драться? Основания для этого есть, я вторгся в приватный процесс, но вместе с тем он же сам придал ему максимально публичный характер. Мы все вместе находимся в общественном месте, и главное, в очень стесненных обстоятельствах. Кроме того, вторгся я, строго говоря, не хамя, а как бы по необходимости. Вот если бы я спросил: как пройти в библиотеку? — это было бы издевательством, но вдруг у меня и правда нужда в точном времени — таблетки принимаю по часам?!
Из этой в высшей степени жизненной ситуации нас выручила Дюймовочка. Она все время перед этим обнимала партнера руками за шею, и в одной из них был мобильник. Она ткнула в клавиатуру большим пальцем и сообщила:
— Без двадцати одиннадцать.
И тут же поезд затормозил, на этот раз выход был справа, и я вышел. Почему-то довольный собой.
Петрович выслушал мой рассказ исподлобья, не перебивая. Он сидел в крутящемся кресле, вцепившись большими работящими руками в подлокотники. Обычно он любил описывать полукруги вправо-влево, как бы рассматривая сообщаемую новость то с одной стороны, то с другой. Сейчас его как будто пригвоздило. Неужели жуткость моего рассказа? Я вспомнил о неприятных его переговорах на «Китеже», пожалуй, мне бы не стоило лезть к нему со своими интересными глупостями. Банкротство — это круто. Не то что пропавший чужой, неприятный дедушка.
Впрочем, духа уже состоявшейся катастрофы я в офисе не почувствовал. Все так же пялились в плоские мониторы работницы, секретарша бойко трещала в телефонную трубку. Коробок с вещами никто не выносил. Только вот мою табличку сняли. Опять стало немного обидно. Старый друг пожертвовал мною в первую очередь. Я попытался напомнить себе, что это он же давал мне работу два последних года — просто вынул ее как фокусник из воздуха и подарил, но благодарность — не то чувство, которое можно переживать до бесконечности.
— Ну и что? — спросил Петрович равнодушно. — Взяли подписку о невыезде?
— Нет. Следствие-то не возбуждено. Но мне от этого не легче. Почему-то.
— А я тебе объясню почему.
— ?
— Твой подполковник — он был третьим в той машине, которая сбила бабку. — У меня широко открылись глаза. Нет, мне и самому приходила в голову эта мысль, но как до нее смог, и так сразу, додуматься отвлеченный Петрович. Голова! — Иначе бы он так не рыл землю. И не сидел бы в камере.
Конечно, конечно, Марченко и сам упоминал о третьем. Но о третьем ничего не мог знать Ипполит Игнатьевич. Это и понятно. Третий, видимо, случайно примазался к экипажу, обычно состоящему из двух человек. Выпили вместе после службы, или что-то в этом роде. Решили подвезти подполковника до дома. И его сразу же, как начальника, «отмазали» на самом первом этапе. Просто не вписали даже в фальсифицированный протокол. Но он-то вину свою чувствует и не хочет отвечать, как Рудаков и тот второй, Карпец. Тогда надо разобраться с ролью дедушки. Он «мстит» только двоим, только штатным членам экипажа? Только вписанным в протокол? Ведь о третьем старик не заикался. Но Марченко все равно боится. Чего, спрашивается? Что старик со временем докопается и до факта его присутствия в пьяной машине? И узнает об отвратительной роли инициатора бегства с места преступления. А может, уже и знает. Становясь на колени перед Рудаковым, он подразумевал и Марченко.
В любом случае, подполковник уверен, что Ипполит Игнатьевич действует по каким-то пока неведомым каналам.
Ничего не скажешь, фигурка получается зловещая — наш разъяренный вдовец. Зная его доскональный характер, я был уверен, что он будет докапываться до самых мелких деталей правды. Не верилось только, что у разгромленного горем пенсионера отыщутся силы для осуществления исчерпывающей и трудноорганизуемой мести.
Но было еще и такое соображение: действует не старик, а какая-то сила, а он, наоборот, не хочет, чтобы она действовала. Он же просил Рудакова — покайся! И Марченко, судя по всему, о чем-то таком догадывается. Он боится не Ипполита Игнатьевича, а того, чего и сам старик боится.
Сказать по правде, подполковника мне было не жалко, пусть бы даже им руководил и страх смертельной угрозы, нависшей над ним. Я вспомнил свою газовую камеру, позорные панические вспышки, тягучую тревогу, до сих пор еще не утихшую. И подполковник с его многословными, назойливыми разоблачениями мирового заговора, стал даже как-то отвратителен, я не презирал его только потому, что все еще боялся.
Мы немного пообсуждали с Петровичем обстоятельства этого, прямо скажем, диковатого дела и неприятной ночи, но было видно, что товарищ мой, включая свой сильный оперативный ум, большей частью сознания участвует в каком-то другом консилиуме.
— Не хочешь — не говори, но что с тобой, Петрович? Лица нет, глаза больные.
Он кивнул.
— Родя.
— Опять?
Сын Петровича. Двадцатилетний, стодвадцатикилограмовый парень, сорок восьмой размер шнурованных ботинок, камуфляж, бритая голова с узкой полоской растительности ото лба до затылка. Родя был одним из лидеров расовой группировки, чистил подвалы и теплотрассы города от таджикских бомжей. Отцу время от времени приходилось выцарапывать его из застенка, куда он попадал из-за своей деятельности. После каждого такого скандала он неделю сидел дома за компьютером и играл в шахматы, он был мастер спорта, что очень трудно было предположить, глядя на его кулаки. Шахматные фигурки должны были бы разбегаться в ужасе от этих пальцев. Через неделю его опять тянуло в живое дело. В последний раз они подожгли бытовку узбеков в какой-то промзоне в Бирюлево. Отцу пришлось заплатить очень много денег, чтобы он не сел на скамью.