Не лучше обстояли дела на семейном фронте. В 20-х годах были не редки «браки втроем», которые, как правило, оборачивались грязноватым фарсом, а иногда трагедиями. Традиционные браки тоже стали непрочными, и временами в Петрограде количество разводившихся было больше, чем число вступавших в брак. Очень многие разводившиеся объясняли свое решение плохими жилищными условиями, увеличением квартплаты, ростом налогов и безработицей. Но самая страшная статистика того времени относится к рождаемости, абортам и детской смертности: в 1923 году в городе, по официальным данным, было сделано почти три тысячи абортов, в 1924-м — втрое больше. «Социальный состав женщин: 65,2 % — рабочие, 17,1 % — служащие, 8,1 % — безработные…» — писала «Красная газета». Эти данные красноречиво свидетельствовали о жизни ленинградского пролетариата. В 1924 году власти попытались бороться с этим бедствием, теперь в абортарии принимали только после разрешения специальных районных комиссий. По данным этих комиссий, большинство обращавшихся к ним женщин ссылались на нехватку жилья и недостаток средств. Введенные ограничения ничего не изменили, в августе 1925 года «Красная газета» сообщала, что «в последний год сильно возросло число абортов… В мае число абортов составило 43,7 % к общему числу рождений, в июне — 47,5 %. При этом не учитываются тайные аборты без разрешения». Иными словами, в Ленинграде 1925 года не был рожден каждый второй ребенок. В декабре того же года были опубликованы данные о детской смертности: 17 % новорожденных умирали в грудном возрасте. Страшные, зловещие цифры.
Так продолжалось из года в год. Автор замечательного дневника 30-х годов, молодой ленинградец Аркадий Георгиевич Маньков записал в сентябре 1933 года: «У нас [на заводе „Красный треугольник“] работают преимущественно женщины и, в большинстве, молодые девушки. Сейчас 175 женщин. И ни одна из них не гуляет по родам. Но большинство больничных листов, проходящих через мои руки, говорит об абортах и преждевременных выкидышах. Это знаменует, что прирост населения в нашей стране слаб (в особенности в крупных городах)». Добавим к слабому естественному приросту населения коллективизацию, погубившую миллионы крестьянских жизней, и становится ясно, что демографическая ситуация в стране приняла угрожающий характер. Поэтому в июне 1936 года вышло постановление ЦИК и СНК СССР о запрещении абортов. Я не могу осуждать это решение — несмотря на тяготы тогдашней жизни, на то, что детям предстояло пережить войну и послевоенную нужду и голод. В середине 60-х годов людям этого поколения было по тридцать, сейчас — за шестьдесят. В нем так много замечательных, достойных людей, и страшно представить, что бо́льшая часть этих жизней могла кануть в небытие в мясорубках абортариев.
Хотя трудно осуждать и женщин, решившихся на такой шаг. В 1933 году Аркадий Маньков записал разговор со своим преподавателем, профессором А. Г. Фоминым: «Мимо нас прошло несколько студенток. „Вот посмотрите на них, — кивнул головой Фомин, — это идут будущие матери, но на щеках их не видно румянца, лица их бледны, ну скажите, пожалуйста, какое же от них может быть поколение?“» Обращали ли вы внимание на массовки в советских фильмах 30-х годов? Стройные, красивые главные герои картин заметно отличаются от низкорослых, плохо сложенных статистов на заднем плане. Это наблюдение подтверждают записи Манькова: «На Стрельнинском пляже, на дамбе — ни одного свободного камня. Всюду тела — мужские и женские вперемешку… Но вот удивительно: мало встречается совершенных женских фигур. У большинства один недостаток: отвислые зады, искривленность общей линии корпуса, отсутствие тончайшей линии форм и их строгой пропорциональности…» Мужчины, вероятно, выглядели не лучше, потому что полуголодное существование, тяжелейшие условия труда, пьянство не способствовали появлению аполлонов. Таких же неказистых, низкорослых людей мы видим в кадрах военной кинохроники — красивых, породистых мало, их повыбили за предвоенное время, и человеческая порода измельчала после жестокой вырубки. Я имею в виду не только дворянство, достаточно посмотреть на дореволюционные снимки крестьян, чтобы убедиться — исчезли целые типы русских людей. Главное следствие большевистского эксперимента — огромный ущерб, причиненный им генофонду нации.
Жизнь конечна. Во всех религиях существуют обряды, провожающие человека в последний путь, и, конечно, идеология не могла оставить без внимания столь важного момента. Она отвергала традиционные обряды, заменив церковную панихиду гражданской, с зажигательными речами над могилой. Впрочем, началось это раньше — радикальная интеллигенция демонстрировала презрение к церковному обряду задолго до революции, но теперь она фрондировала противоположным образом. В 1925 году К. И. Чуковский записал: «Был вчера на панихиде — душно и странно. Прежде на панихидах интеллигенция не крестилась — из протеста. Теперь она крестится — тоже из протеста». В 20-х годах находились фанатичные противники всякой обрядности, которые отвергали даже гражданскую панихиду; об этом упоминается в статье председателя Союза воинствующих безбожников СССР Емельяна Ярославского: «Один товарищ написал завещание: „Когда я умру, я завещаю мой труп отдать в мыловарню и сделать из него мыло“. А то вы боретесь против обрядности, а сами установили массу новых обрядностей». Хорошенькая перспектива — мыться мылом, сваренным из коммунистов! Даже воинствующие безбожники были против подобных крайностей.
Можно изменить погребальный обряд, но неизменным остается вопрос: что там, за последней чертой? У верующих людей был ответ, о нем свидетельствуют эпитафии в некрополе Александро-Невской лавры:
Покойся, милый прах, до радостного дня,
В который мать, отец обнимут вновь тебя,
или: «Нас разлучила смерть, но вечность съединит». То же упование хранили эпитафии, увиденные Леонидом Пантелеевым на кладбище Старой Руссы: «Мой милый комсомолец! Котик, я не выживу одна. Возьми меня с собой», или: «Сергей не забудь меня прими меня к себе твой любящий брат Вася». В надписях на этих фанерных памятниках был отблеск того же чувства, что запечатлено на мраморе в некрополе лавры. По мнению атеистов, надежды на грядущую встречу Сергея с Васей, котика-комсомольца с подругой и прочее в этом роде были вредной нелепицей. Об этом свидетельствовала другая запись Леонида Пантелеева: «В Новом Петергофе улица, ведущая к местному кладбищу, издавна называлась Троицкой… Недавно иду и вижу… висит новенькая эмалированная табличка: Улица Безвозврата». Кладбища Александро-Невской лавры хранят свидетельства о разных эпохах жизни города, здесь легко если не понять, то почувствовать прошлое. Надписи на памятниках 20–30-х годов на Коммунистической площадке перед Троицким собором и на Никольском кладбище напоминают записи отдела кадров: «инженер-технолог», «начальник штаба и учебной части Володарского аэроклуба», «агент 2-й бригады управления Петроградского угрозыска», «лучший товарищ производства». Иногда они сообщают об обстоятельствах смерти: «погиб в автомобильной катастрофе», «зверски убиты бандитами в квартире», «погиб на производстве». В новых формулах увековечения памяти видна обнаженная беспомощность перед лицом смерти, даже искренние слова скорби отзываются в них жестоким романсом: «Королеве Сказки любви дорогой. Тебя не забуду». Изменились и сами нагробные памятники — на кладбищах того времени почти не увидишь крестов. Начало этому положило запрещение хоронить на коммунистических площадках людей, родственники которых хотели поставить на могиле крест; постепенно исчезло и изображение креста на камне.