– А почему ты не бросился за нею вслед, когда она расстроила наше каре и покинула зал? – Этот вопрос Борис давно уже хотел задать другу.
– Так ведь я в это время танцевал, неужто ты не видал?.. С Виельгорской…
– С Эльзой Карловной, что ли? С Биронихой? – усмехнулся Белозерский.
– Нет, с ее дочкой, – выдержав паузу, признался Ростопчин.
– Так ведь ей всего десять лет! Она – дитя! – недоумевал Борис.
– Ну вот поэтому я и не мог бросить танца и расстроить каре, – поник головой Андрей, – ведь это был первый бал в ее жизни. Первая кадриль с настоящим кавалером – и вдруг такой конфуз… Бедняжка выплакала бы себе глаза!
– Что ж, это было очень благородно с твоей стороны, – с удивлением взглянул на друга штабс-капитан.
Борис не винил себя напрямую в гибели той, что безнадежно любила его с детства. Да, он оттолкнул ее, отверг ее нежные чувства, не оставил ей надежды, которую Сильвана, оказывается, питала все эти годы. Да, он был прямолинеен, почти груб, позволил себе даже насмехаться над этой девицей… Но только так можно было привести в чувство чересчур экзальтированную итальянку. «И какая невероятная глупость! – восклицал про себя Борис. – Можно ли было оставаться такой наивной дурочкой!» Он не верил в то, что именно его издевки стали причиной гибели певицы, но все же осознавал некоторую свою причастность к этой неожиданной, трагической развязке. Прочитав в газете некролог, Борис несколько дней не мог прийти в себя. Его мучила совесть. Он даже порывался писать стихи, посвященные Сильване Казарини, надеясь, что их напечатают в ближайшем номере «Сына Отечества». Однако рифмы вылетали какие-то несуразные, сравнения банальные до зубной боли, и в результате выходило нечто шаблонное, неискреннее, вроде панегирика на заказ. Борис Белозерский не умел посвящать стихов Каталине Обольяниновой, позже принявшей сценическое имя Казарини, ни при ее жизни, ни после ее смерти. В конце концов, он вынужден был признать, что не испытывает к покойнице никаких чувств и только зря тратит время. Несмотря на угрызения совести, он в ту же ночь легко и вдохновенно написал сонет, посвященный индийской принцессе. О прекрасной Майтрейи он помнил каждую секунду и хранил ее необыкновенный образ в своем сердце. Наутро он отослал сонет в редакцию «Сына Отечества», и уже к вечеру получил записку от Булгарина, что стихи понравились и будут опубликованы в ближайшем номере.
Однако Борису не терпелось самому прочесть сонет Майтрейи, как некогда он читал свои стихи покойной Лизе Ростопчиной, приводя девушку в трепет и восторг. Он отправил записку кузине, виконтессе де Гранси, с просьбой принять его, но посыльный вернулся с ошеломительной новостью – виконтесса вместе с воспитанницей отбыли в Москву. Это было ударом для штабс-капитана. Борис так надеялся, что индийская принцесса, столь явно обласканная двором и лично императрицей Александрой Федоровной, останется в Царском, и он будет часто с нею видаться, приезжая из Гатчины.
С каждой минутой князь Борис все больше ощущал, что не видеть Майтрейи для него становится мукой. Он испросил в полку отпуск для себя и Андрея Ростопчина, которого не мог оставить в плену его черной меланхолии. К тому же, прапорщик недавно получил письмо от матери, в котором та сообщала о приезде старшего брата, графа Сергея, вернувшегося домой после долгих лет скитания по Европе.
Решено было, что они вдвоем отправятся в путь. Однако Белозерский до конца не представлял себе, какую рану оставила Сильвана Казарини в сердце его друга. Андрей всю дорогу говорил только о безвременно умершей певице и о роковом бале в Царском Селе да осыпал проклятиями шефа жандармов.
Штабс-капитан предпочитал ехать деревенской дорогой, полагая, что мягкая земля полезнее лошадям, чем засыпанное гравием шоссе. Его конь по кличке Преданный служил ему девять лет и считался самым старым в полку. Однако Борис ни за что не хотел с ним расставаться, любил его всей душой и берег.
* * *
Доехав до большого села, путешественники решили перекусить в трактире, стоявшем у самой околицы. Они спешились и, так как их никто не встречал, сами привязали коней к кормушке с сеном. В это ранее время в темноватой просторной зале, пропахшей табачным дымом и кислыми щами, было еще малолюдно. В углу одиноко обедал какой-то мрачный бородач. В другом углу два мужичка, уже довольно пьяненькие, братались и лезли друг к другу целоваться. Впрочем, они не слишком шумели. Офицеры, усевшись за стол у окна, заказали подоспевшему сонному половому обед.
– Каждое лето, отправляясь в отпуск в наше подмосковное имение, я изучал все кабаки на этой дороге, – просвещал товарища Белозерский, – и знаю прекрасно, что где можно вкушать, а чего лучше не касаться. Здесь, например, можно было угоститься недурственными печеными петушками…
– Отчего только петушками? – без энтузиазма поинтересовался Ростопчин.
– Да потому, дружище, что курица несет яйца, и режут ее в деревне только, когда она нестись перестает! А петухов в курятнике много не нужно. Оттого и петушки… Как только я отведаю их тут, сразу чувствую – дом уже рядом!
– А меня вот домой не тянет… – признался Ростопчин.
– Неужели? А как же Вороново? – удивился Борис, считавший ростопчинское поместье самым прекрасным местом на земле. Ведь именно там он испытал настоящее счастье, встретил свою первую любовь, а людям свойственно идеализировать места, где они были счастливы.
– Знаешь, дружище, Вороново без отца превратилось в монастырь, последнее пристанище иезуитов, – криво улыбнувшись, ответил Андрей. – Матушка собрала там два десятка девиц, в основном француженок, старых дев и падших женщин. Выстроила католическую часовню. Она бы и собор построила, если бы ей позволили. Святые отцы приезжают из Москвы служить воскресные мессы, исповедуют и причащают девиц. Матушка даже вознамерилась обратить всех своих крестьян в католичество и сама принялась обучать их французскому и латыни…
В своем гневном воззвании, оставленном на воротах пылающего поместья, граф Федор Васильевич Ростопчин написал в двенадцатом году: «…Я по собственному побуждению поджигаю свой дом, чтобы вы не осквернили его своим присутствием. Французы!.. Здесь вы найдете только пепел!» По иронии судьбы и по прихоти супруги покойного губернатора в заново отстроенном Воронове царил исключительно французский дух. Даже крестьяне принудительно обучались языку, который яростный галлофоб Ростопчин всячески изгонял из русской жизни и из собственной лексики. Однако курьезам не суждено было иссякнуть в этом славном семействе. Мужики слабовато продвигались во французской грамматике, зато графиня Екатерина Петровна, разменяв шестой десяток, была вынуждена наконец-то сесть за штудии родной речи, и она вдруг, хоть и коряво, заговорила по-русски. Вдоволь наобщавшись с крестьянами, графиня безмятежно использовала необычные для своей среды просторечные обороты и слова, вроде «ахти», «авось», «кажись», «анадысь». Особое удовольствие ей доставляло слово «посыкнуться», то есть посягнуть, возыметь дурное намерение. Она употребляла его по случаю и без случая. «Да как ты посыкнуть-то посмел на барское добро?!» – выговаривала она конюшему, опоившему лошадь. «В погребе мыши посыкнули на окорок, надоть его в людскую отослать…» Словом, если бы граф Федор Васильевич воскрес, он бы немало удивился такому прогрессу.