– Его покормить бы, – вздохнула Амалия. – А чем покормить?
– Свари ему супчик, – откликнулась бабушка, – борщ, например. Пускай уж тогда пообедает с нами.
– Я, Зоенька, вижу, что так тебе легче, – сказала Амалия. – Когда человек негативно настроен, ему легче жить. Я и не осуждаю.
Жук перелетел на окно и начал тихо скрести щупальцами стекло. Стекло было крепким и не поддавалось. Он перелетел на другое и начал скрестись, словно даже с тревогой.
– Его нужно выпустить, – вдруг прошептала испуганно бабушка. – Хочет на волю.
– Да он там погибнет! – воскликнула Сонька. – Куда его выпустить? Там такой холод!
Жук уже не просто скребся, он отчаянно стучал в стекло большой черной головой, как будто пытаясь пробить себе дырку. Жужжанье его стало жалобным, диким.
– Иди на цветочек, иди вот на ветку, – твердила ему милосердная Сонька. – Поешь хоть немного, а то ведь погибнешь…
Бабушка открыла форточку. Сонька и Амалия ахнули.
– Лети, если хочешь, – сказала жуку беспощадная бабушка.
Жужжание смолкло. Никто не дышал.
И он улетел! Он больше не бился, не скребся, не плакал. И даже окраска его изменилась: она стала ярче, как будто впитала в себя эти взгляды, которыми люди его провожали, пока он был виден в уже по-весеннему голубоватом и ветреном воздухе. Пока эти люди смотрели, как он, подобный сгустившейся капельке крови, летит, словно знает, к кому и зачем.
Голова разламывалась, есть Алеша не стал. К бабушке пришел ученик, и из маленькой комнаты поползли пронзительные, выматывающие душу, невыносимые, особенно сейчас, звуки скрипки.
– Пойду прогуляюсь, – сказал он Амалии с Сонькой.
Странное раздражение охватило его. Возможно, оно тоже было тоской, но только она проявлялась иначе: не той безысходностью, болью и страхом, которые и начались тогда ночью, когда отец умер, а злым, одержимым, настойчивым чувством, нисколько не целесообразным и диким, хотя, к сожалению, частым, поскольку природа людская столь несовершенна. Ему захотелось обидеть кого-то, и вызвать к себе самому даже ненависть, и возненавидеть в ответ, и ударить как можно больнее, неважно за что.
Ведь только теперь, после смерти отца, он вдруг все и понял. Ему-то казалось, что он был несчастлив, но он ошибался: несчастлив был папа, а он, идиот, за всю жизнь не решился к нему подойти и обнять его просто. Да, пьяного, спящего и безобразного, в колючей щетине, с тяжелым дыханьем! Живого. Со струйкой слюны на щеке.
Обнять и сказать:
– Слушай, я ведь с тобой.
А он, идиот! Идиот и подонок! Проклятые бабы его накрутили. Он возненавидел вдруг бабушку с мамой – во всем виноваты они. И мама как будто бы не понимала, что пьют не от радости, пьют от печали, от ужаса пьют перед жизнью и смертью, а не оттого, что сыграли спектакль!
Теперь вот что делать? Поехать на кладбище, где он зарыт, где палку воткнули с парадным портретом? Но папы там нет, ни секунды там не было! Живым, а не мертвым нужны эти кладбища! Прийти, поскулить, перекрасить ограду, каких-нибудь там насажать незабудок, а то еще ангела с белыми крыльями поставить над этим нарядным газоном! И ты теперь ангел, ты спи, наш хороший. Там некому спать! Там прогнившие кости! А не огород и не дачный участок!
Алеша и сам не заметил, как оказался на самой середине проезжей части улицы. Со всех сторон гудели машины, водители высовывали из окон безобразные свои физиономии с прилипшими к губам сигаретами. Первая встреча с Мариной вспомнилась ему: его тогда тоже почти переехали! А что, если взять позвонить ей, сказать, что он ее и не любил, и не любит! Напрасно пришла тогда с этим букетом! Сейчас-то она еще так себе, ладно, реснички там, глазки, а вот как состарится? Ужасная будет седая старуха.
Он остановился. А где теперь Катя? С похорон прошло четыре дня, она ни разу не напомнила о себе. А может, он тоже ей больше не нужен? Да кто кому нужен, когда все помрут?
Зашел в телефонную будку, набрал ее номер. Она подошла почти сразу.
– Я не помешал?
– Помешал? Ты? Алеша!
– Пойдем погуляем? – спросил он негромко. – Я недалеко тут.
– Так мне выходить?
– Минут через десять.
Она стояла у дома и ждала его. Шапки на ней не было, но были очки. От неожиданности он даже остановился. Очки были модными, в темной оправе, но только лицо ее вдруг изменилось: пропали глаза.
– Что? Не узнаешь? – спросила она.
– Да нет, узнаю. Это мода такая?
– Врачи прописали, ухудшилось зрение. Но, если не нравится, я могу снять.
– Зачем? Раз тебе прописали? Носи.
Он вдруг пожалел, что все это затеял: сорвал ее с места, позвал погулять. Уж лучше к Нефедову было пойти!
– Алеша, – сказала она осторожно, – дед в Питер уехал. Пустая квартира.
– А мне что с того?
– Ничего. Мы можем зайти туда. Чаю попить.
Скажи она это дней десять назад! Да он полетел бы, как жук из окошка!
– Ты знаешь что, Катя? Я лучше домой. Там мама одна. Да и просто – мне лучше.
Тоска по отцу стала невыносимой. Все тело заныло, как будто душа уже не вмещала ее, не справлялась.
Она отвернулась.
– Вот, Катя. Прости.
Теперь она плачет.
– Прости. Я пошел.
Она подняла очки кверху, на лоб, взглянула размытым куском светло-синего неба.
Он остановился.
– Ну ладно, пойдем.
Шли молча. Стемнело. Вошли в гулкий темный подьезд. Катя открыла дверь своим ключом. В квартире пахло собакой. Сначала Алеша почувствовал запах и тут же увидел собаку, большую, лохматую. Она подбежала, скуля от восторга. Катя села на корточки и поцеловала собаку в лоб.
– Вот это Кокоша, – сказала она.
– А я вот Алеша, – представился он, погладив собаку. – Огромный какой! Один, что ли, он здесь живет?
И вспомнил, что Яншин со дня похорон ни разу не ел. И мама насильно кормила его.
– Дед завтра вернется. Уехал вчера. Сегодня возьму его к нам ночевать, – ответила Катя. – А то он скучает.
Дед завтра вернется! А папа…
В коридоре было полутемно, свет из ванной комнаты, дверь в которую была полуоткрыта, слабо освещал его.
– Кто дед у тебя?
– Профессор по нервным болезням, известный.
– По нервным? Ну, это нужнее всего.
– Алеша, сними свою куртку.
Сняла свою шубку. И он скинул куртку.
– Ботинки снимать? А то я наслежу.
– Не нужно. Я вытру потом, ерунда.
Прошли вместе в комнату. Сели на стулья. В комнате было еще темнее, чем в коридоре. Фары проезжавших по улице машин и фонари, слабо раскачиваемые ветром, то сильнее, то слабее озаряли ее.