А утром опять вышел завтракать в кухню. Сидит его Лиза. Чужой не узнал бы. Седая, в каком-то цветастом халатике. А ноги худые-худые, все в венах. Подумал – спустил в унитаз телефончик. Прощай, моя Эльва, другого найдешь.
Главное, он ведь не знал того, что у Лизы сейчас на уме. Лежит она рядом с ним ночью в кровати. Укрыты одним одеялом. Конечно, касаешься хоть ненароком. Бывает, погладит слегка по щеке. Бывает, и он ее нежно притиснет. Но больше – увы – ничего. Спать, спать! Спать крепко, скорее забыться от грусти! Скорее в загадочный мир сновидений! В какие-нибудь вечно юные кущи!
С Лизиного освобождения прошло три месяца. В конце концов слабохарактерный Саша не выдержал, поехал за советом к бывшему однокласснику, а ныне священнику в славном Безродье отцу Непифодию. У отца Непифодия была, правда, кроме хорошей, добротной и с банькой-пристройкой избы на селе, квартира в Москве, в самом центре столицы, и там Непифодий, бывало, спасался от слишком уж сильной народной любви. В эту квартиру, вернее сказать, небольшой особнячок в одном из переулков неподалеку от Патриарших, удрученный и растерянный Саша направился утром, еще до работы, поскольку отец Непифодий взял себе за правило ложиться с заходом солнца и подниматься с благословенным восходом его. Однако не дойдя шагов двадцати до Большого Козихинского, Саша был остановлен толпой пожилых, гораздо старше, чем он сам, людей, которые с мрачными и насупленными лицами, взявшись под руки, шли ему навстречу.
– На митинг? – крикнул ему крепкий и величавый старик, напоминающий русского витязя своей узкоконечной и высокой вязаной шапкой. – Становись в ряд!
– Какой еще митинг? – спросил растерявшийся Саша.
– А то ты не знаешь! – с торжественной злобой ответил старик. – Сносить собрались Долгорукого!
– Кого?
– Долгорукого, князя!
– Зачем?
– А известно зачем! Теперь все по-новому, американскому! Гостиницу строить решили! На князевом месте! На русской кровинушке! Давай, говорю, становись!
– Да я по другому здесь делу…
Мрачные протестанты остановились прямо перед Сашей и задымили ему в лицо папиросами.
– Вот так у нас все, – жадно взвизгнула женщина с седыми косицами на голове. – Одни внуков нянчат, плевать им на Родину, другие гуляют до самой могилы, по бабам гуляют, и хоть бы им хны! А Родина… Эх! – И она грустно плюнула, попавши себе на белесый сапог.
Поскольку идущие на митинг стояли и не двигались, то Саше пришлось сделать нерешительный шаг влево, чтобы обойти их со стороны проезжей части.
– Да стой! – закричал витязь в шапке. – Ведь ты не чечен! Ведь по роже видать, что русский, и дед твой был русским, и прадед! Идем с нами к мэру! Тут судьбы решаются!
Саша покачал головой и, не отвечая, почти побежал в сторону Большого Козихинского. Толпа защитников покойного князя Долгорукого, не обращая на него больше никакого внимания, мерным и крепким шагом продолжила свой путь.
У самого особнячка бывшего одноклассника Саша остановился, чтобы отдышаться.
– О Господи! – чуть ли не вслух сказал он. – А я-то считал, что ведь это моя одна головой от несчастий поехала! А тут вон ведь сколько народу! И все сумасшедшие, а на свободе!
Он вытер потный лоб носовым платком и позвонил. Дверь отворила немолодая прислуга отца Непифодия Таисия, монашенка, которая по доброй воле взяла на себя труд вести домашнее хозяйство у недавно овдовевшего священника.
– Ждет. Дома, – с недоброй усмешкой сказала Таисия. – Очень устали. Покою им нету. Замучили нас. Пройдите наверх.
Саша повесил пальто и прошел наверх. Непифодий ждал его в своем кабинете, где на стенах висели многочисленные изображения отцов и служителей православной церкви, среди которых копия со знаменитого портрета Перова, на котором писатель Федор Достоевский изображен обхватившим себя за одно колено, выглядела несколько инородно и, не будь у Федора Достоевского такого же угрюмого и простого лица, как и у защитников князя, недавно попавшихся Саше на улице, она, то есть копия с этой картины, могла бы нарушить духовность всей комнаты.
Сам Непифодий был, однако, настроен благодушно и, судя по всему, наслаждался своим кратковременным отпуском в самом сердце любимого города.
– Вот, Саня, – сказал Непифодий, быстро убирая за спину правую руку, как будто спасая ее от лобзания. – Вот, Саня, удрал на три дня. Ты завтракал нынче?
Саша хмуро кивнул, поразившись здоровому румянцу на лице духовного отца своего.
– А я, Саня, нет. Сейчас нам поесть принесут. Ты, Саня, садись. Таисия! Кушать!
Строгая и неженственная Таисия вошла с большим подносом. На подносе стояли чашки, серебряный кофейник, из носика которого бежала голубоватая пахучая струйка, масленка, икра, ярче крови по цвету, и розовый пухлый батон.
– Яичницу будете кушать, мужчина? – спросила Таисия, глядя на Сашу с таким грозным видом, что он весь поджался.
– Спасибо, я сыт.
– А вам принести? – и она наклонила голову, опустила редкие ресницы.
– А мне, будь добра, принеси. Три яичка и с луком.
Пробормотав что-то, чего никто не расслышал, фанатичная Таисия вышла с пустым подносом.
– Ну, Саня, давай, говори!
Непифодий раскинулся в кресле, прихлебывая ароматного кофе из очень красивой, с цветочками, чашки.
– Да что говорить? Плохо мне. Тут Лиза вернулась, совсем как старуха. Молчит целый день, ходит в рваном халате, хлопочет. «Ты, Саша, устал? Ты, Саша, прилег бы. Ты, Саша, поел бы…» Тоска у меня. Ведь раньше, Валера… – Тут Саша запнулся.
Отец Непифодий махнул бутербродом.
– Давай, говори!
Саша, покрасневший было от случайно вырвавшегося из него мирского имени духовного наставника, опять приободрился.
– Я смерти боюсь. Вот, знаешь, был сон. Такой, впрочем, сон, что и не перескажешь. Как будто я, знаешь, завис в пустоте. И тьма подо мной. Наверх посмотрю, и там тьма. Не страшно, а даже спокойно, как будто я спать только очень хочу. И кто-то как будто бы мне объясняет, что, мол, хочешь спать, так и спи, а спать будешь крепко и весь растворишься. Как сахар вот в чашке. Исчезнешь, короче.
Отец Непифодий испуганно поставил на стол недопитую чашку.
– И что? И весь сон?
– Нет, не весь. И начал я словно бы плыть. Вернее, барахтаться начал, стараться из тьмы этой выбраться. Вязко так, клейко. Как будто кисель, только очень густой. И я понимаю, что больно не будет. А сам, знаешь, дергаюсь, рвусь весь, стараюсь. И все понапрасну. А мне говорят: «Что рвешься? Тебе прилепиться-то не к чему». Мол, все, чем ты жил, чем дышал, – пустота. И сам ты – кусок пустоты. И в ней ты останешься, нечего рваться. Я с этим проснулся.
Отец Непифодий прикрыл глаза левой ладонью.
– Что скажете, батюшка?